Иногда Аня даже улыбалась и, глядя на меня, произносила — то ли вслух, то ли про себя:
— Когда выпадет снег, Остров станет совершенно похож на тебя, а ты на него. И что же тогда я буду с вами делать? — Потом добавляла: — Знаешь, чайки, оказывается, могут быть ужасно терпеливыми, ты не замечал?
Нет, я не обижал ее. По крайней мере — я этого не хотел.
— Левушка, вот, я приготовила тебе чистую рубашку, ты вчера просил, помнишь? Ту, которую мы купили в Париже. Ну синюю, шелковую, твою любимую.
— И что я с ней буду делать, скажи пожалуйста? Любоваться? Или снова тебя просить пуговицы застегнуть?
— Мне нетрудно, даже приятно, ты ведь знаешь. Но если ты не хочешь…
— Хочешь — не хочешь… Не в этом дело. Я просто надену свитер, вот и все.
Мы выходим и идем вдоль берега. Воздух вокруг сладкий, равнодушный, густой, словно пудинг. Кажется, его можно разрезать ножом. Вот только кто? Кто сможет это сделать? Мне ведь его — нож — даже не удержать…
Мои шаги делаются мелкими и частыми, я иду, почти не отрывая ног от земли. Это случается всегда, когда я устаю, а устаю я теперь быстро, слишком быстро. В свои пятьдесят с хвостиком…
Аня молча идет рядом, держа меня под руку, приноравливаясь к моим шагам, потом протягивает руку, поправляет шарф, плотнее укутывает горло. Я чувствую ее холодные пальцы на своей шее.
— Левушка, Левушка мой…
Как маленького, честное слово…
— Господи, да оставь же меня наконец! Оставь, хватит!
И — вот оно:
— Неужели ты не понимаешь, не видишь, что с тобой только хуже?
Небо если падает, то всегда с криком…
…словно глядишь на мир, написанный красками прямо на оконном стекле, и дождь, дождь — без конца. Краски текут, оплывают, унося с собой все: предметы, запахи, звуки. Остаются капли — прозрачные и чистые, как моя память.
Это случилось не сразу. Я хорохорился и старался не показывать вида даже перед собой. Скрывал себя от себя и себя от нее, от… Господи, опять забыл имя. Но это ничего, ничего, я вспомню… Так вот… Я не выходил к завтраку, потом… мы почему-то оказались в разных комнатах. Но изредка, если, проснувшись, я не находил ее в доме, делалось страшно, как никогда раньше. Тогда я бросался на поиски нашей дочери, ведь мы же так хотели девочку, правда?
И все чаще и чаще…
Все чаще и чаще наступал вечер. Я накручивал на шею колючий шарф, накидывал старое толстое пальто и выходил в сад — один на один со своей изорванной памятью. А она пряталась от меня за деревьями, за их голыми стволами, пряталась, и ухмылялась, и швыряла себя, словно облетевшие листья, мне в лицо.
…Я стою в саду и разговариваю с ней, с моей Substantia Nigra — Черной Субстанцией.
С деревьев начинают падать яблоки, они катятся во все стороны по мокрой земле, и снова взлетают, и виснут на ветвях, чтобы упасть вновь, — без конца.
Но стоит мне обернуться… стоит мне обернуться, и в ослепших окнах нашего игрушечного дома — в каждом из них — отражение ее заплаканного лица.
Да-да, ее — Ани.
Вот, видите, все-таки вспомнил…
Как осколки разбитого зеркала…
Это были слезы из-за меня, слезы, которые я не мог ни выпить, ни остановить. Я не мог ничего — впервые в жизни. И значит, выбора не оставалось: оторвать ее от себя, как присохшую к ране, набухшую от крови повязку, — чем быстрее, тем лучше.
Я очень старался не смотреть ей в глаза — пустые, деревянные слова, без конца, не умолкая, главное, чтобы без пауз, говорить, говорить, говорить… Наверное, в глубине души она тоже этого хотела, это было так легко, она просто поднялась и вышла из комнаты и из моей жизни, словно делала это уже тысячу раз. А может, так оно и было, кто знает, спросить ведь не у кого, разве что у того самого одноухого зайца.
Его-то уж у меня никто не отнимет. Зачем?
…зато ко мне часто приходит дочка, почти каждый день, иногда даже остается на ночь. Она уже совсем взрослая, моя капелька. Тихая, заботливая и такая красивая. Плоть от плоти, кровь от крови. Я смотрю на нее и вижу… как же ее звали, снова забыл… но я вижу ее как живую, наша дочь так на нее похожа.