На острове
Я учился в четырех гимназиях, в реальном училище, в кадетском корпусе и, наконец, в парижском университете, — но нигде не видел ничего, что хоть отдаленно напоминало бы то своеобразное учреждение, в которое поступил в Константинополе, в тысяча девятьсот двадцать втором году; удивительное и неповторимое время, когда одинаково возможными казались и поездка в Америку, и превращение — как в Шехерезаде — в турецкого рыбака, или солдата британской армии, или подданного голландской королевы. Все было зыбко и расплывчато, никто бы не мог сказать, что будет завтра; люди добывали средства к жизни самыми неожиданными способами. Один мой знакомый, например, не обладавший ни музыкальным образованием, ни даже слухом, хорошо зарабатывал, настраивая рояли. Это было так поразительно, что я попросил его рассказать, каким образом такая вещь могла удаваться.
— Очень просто, — сказал он, — все это чистейшая психология.
— Я до сих пор думал…
— Совершенно напрасно. Я прихожу в дом, где есть пианино, и спрашиваю, не нужно ли его настроить. Хозяйка мнется. Тогда я сажусь за рояль и играю вальс, который с величайшим трудом выучил, — и не думайте, что по нотам, так как нот я не знаю; знаю, что есть ключ скрипичный и ключ басовый, а чем они друг от друга отличаются — черт их ведает. Да, играю вальс и нахожу, что пианино необходимо настроить. Хозяйка соглашается. Я прошу всех выйти из комнаты и закрыть дверь, так как иначе работать не могу. Все удаляются. Я сажусь, вынимаю книжку и читаю с полчаса; иногда для разнообразия нажимаю один клавиш. Потом отворяю дверь и говорю: — Пианино настроено, мадам. — Она что-то там играет и находит, что, действительно, совершенно другой звук, что я прекрасно его настроил. Затем я получаю деньги и ухожу. Вот и все.
Он учился вместе со мной, потом работал во Франции, был маляром и собирался поступать в Ecole de langues orientales[2], он бегло говорил по-турецки, по-гречески, по-армянски и по-персидски. Умер от туберкулеза в Ницце несколько лет тому назад.
Константинопольская гимназия, в которую меня приняли, переехала через два месяца в один из городов Болгарии — я хотел написать: в небольшой провинциальный город, но в Болгарии все города небольшие и провинциальные. Это была закрытая восьмиклассная гимназия, где мы состояли на полном пансионе, который, впрочем, ввиду нерегулярного «поступления сумм», не всегда был достаточным; во всяком случае, летом из экономии мы ходили босиком. Гимназия занимала большое здание, окруженное двором и садом. Освещение было керосиновое, а отопления вовсе не было, пока мы сами не устроили глиняных печей. Учеников разных классов было, помнится, двести с чем-то, и человек пятьдесят служебного и педагогического персонала. И ученики, и персонал были не совсем обыкновенными. Большинство гимназистов в недавнем прошлом были солдатами, офицерами или матросами. В седьмом классе самому младшему ученику было семнадцать лет, самому старшему — тридцать шесть; как это проходило в официальных отчетностях — не знаю. Среди нас были кочегары, артиллеристы, матросы коммерческого, военного и даже парусного флотов, был комендант города Керчи, ставший учеником пятого класса, — учился он средне, но обнаружил большую склонность к любительским спектаклям, где неизменно играл в пьесах Островского на патетических ролях с задушевными интонациями, — были спекулянты, столяры, рабочие, офицеры разных чинов, впрочем, не старше капитана, был один ротмистр, милейший и беспечнейший человек, кончивший кадетский корпус в России в тысяча девятьсот десятом году. И вот эти люди усердно учились. Культурный уровень их был тоже очень различен; но учеников, обладающих нормальным для своего возраста запасом знаний, хотя бы по Пушкину:
было ничтожное меньшинство. Помнится, преподаватель математики, увлекавшийся и очень любивший свой предмет, экзаменовал одного вновь поступающего юношу, — чтобы определить, в какой класс он может быть принят. Юноша стоял у доски — с угрюмым и недоверчивым видом; ему было лет восемнадцать, на нем были штаны-галифе и сапоги бутылками. Преподаватель математики стал его спрашивать:
— Вы помните квадратное уравнение?[4] Экзаменующийся с трудом крякнул и промолчал. — Не помните? Ну, это неудивительно. Это ничего, мы с вами сейчас выведем первую формулу квадратного уравнения. Существуют, если вы не забыли, две формулы, но мы пока что ограничимся первой формулой простого квадратного уравнения. Ну, пишите: х2 + рх + q = 0.
Сапоги бутылками несколько раз тяжело переступили с места на место. Экзаменующийся не писал.
— Ну, пишите же: х2…
Экзаменующийся не писал. Причина выяснилась довольно быстро: он не знал латинского алфавита. Это даже у нас было исключительно. Но я помню, как сокрушался один мой одноклассник, сидя над французским уроком: в трехстраничном отрывке из «Отверженных» Виктора Гюго[5], который он переводил, ему попалось четыреста незнакомых слов. В пятом классе был ученик, написавший совершенно анекдотическое сочинение на тему о Кавказе, которое потом долго ходило по рукам и где Кавказ был назван «жемчужиной России с очень многими искатаемыми». «Искатаемые» значило ископаемые; и, что удивительнее всего, употребляя этот сомнительный термин, ученик имел в виду минеральные богатства Кавказа, полагая, по простоте душевной, что если их добывают из-под земной поверхности, то почему же им не быть ископаемыми.
Педагогический персонал был не менее оригинален. Далеко не все были профессиональными преподавателями. Это имело свои дурные и хорошие стороны. Лучшим из них был директор гимназии, Григорий Григорьевич Мейер. Кажется, в России он был одним из преподавателей артиллерийской академии. В нем не было ничего военного или административного; но управлял он гимназией, что было особенно трудно при таком составе учащихся, при всегда стесненных материальных обстоятельствах, — так хорошо и умно, что не было ни резких мер, ни наказаний, — и все шло настолько прекрасно, насколько это вообще было возможно. Каждый гимназист пользовался такой свободой, что мог бы делать все, что захотел; но непостижимый секрет Григория Григорьевича заключался в том, что даже самые отпетые ученики ни разу не захотели воспользоваться этой свободой. Как и большинство очень дельных людей, Григорий Григорьевич не был особенно словоохотлив; но с тем большим вниманием его слушали, когда он говорил. Вместо наказаний он употреблял следующий способ воздействия: вечером после ужина он собирал всех учеников и говорил с ними о тех или иных проступках, коротко их комментируя. Здесь он бывал безжалостен: читал нам вслух любовную переписку учеников (гимназия была смешанная) или говорил, с недоумением пожимая плечами, — речь шла об «Орле», ученике седьмого класса, бывшем профессиональном борце, человеке добродушном и миролюбивом, никогда не прибегавшем к физической силе, но не всегда словесно корректном и своеобразно диком: — Господа, ну, представьте себе: вот вы кончаете гимназию и едете за границу, и Орел тоже едет; и вот — Орел в Париже. Ну, представьте себе: Орел — в Париже! — Вся гимназия начинала хохотать; думаю, что Орел чувствовал себя неважно.
В другой раз директор читал нам послание гимназиста к Людмиле Д., ученице шестого класса: «Дорогая Милочка, вы можете мне не верить, но я нахожусь на краю напряжения…»
— Я не говорю о стиле, — разводил руками Григорий Григорьевич, — но, вообще, разве можно так писать? На краю напряжения — это совсем нехорошо.
Он преподавал физику, и у него не было неуспевающих учеников. Я был всегда плох в точных науках и особенной любви к ним не питал; но физику учил: было уж очень неловко выйти к доске и не знать, как устроен электроскоп[6] или как идут лучи в лупе, — смотреть в умные, понимающие и снисходительные глаза Григория Григорьевича и не быть в состоянии ответить — было бы просто унизительно. Такое чувство было у всех, и к урокам физики готовились особенно усердно.
Другим преподавателем, непохожим на остальных, был Валентин Валентинович Рашевич; он заслуживал бы того, чтобы о нем написали не несколько строк, а целую книгу. Принадлежал он к той породе энциклопедически образованных людей гуманистического порядка, которые существовали в блистательном девятнадцатом столетии и которых почти не осталось в нашем веке, невежественном и убогом. Кажется, он знал все: он одинаково свободно говорил и о двигателях внутреннего сгорания, и о египетской культуре, о медицине, математике, философии и английской литературе.
Никогда не забуду его последней речи — в день выпускного акта. Он говорил о Паскале и Пастере[7] и кончил, обращаясь к нам:
— В мире есть три рода борьбы за существование: борьба на поражение, борьба на уничтожение и борьба на примирение. Помните, что самый лучший и самый выгодный род борьбы — это борьба на примирение.
Преподавал он нам русскую литературу, читал нам классиков и объяснял, как их следовало понимать: объяснения его, при всей их замечательности, — мне не приходилось впоследствии ни слышать, ни читать ничего, что могло бы сравниться с их интуитивной безошибочностью и непогрешимым, мгновенным угадыванием самых удаленных сторон скрытого смысла: обычные критические статьи казались беспомощным лепетом по сравнению с его объяснениями, и было смешно и жалко открывать потом учебник словесности — правда, более глупых книг, чем русские учебники словесности, не существует, — объяснения его отличались тем недостатком, что были недоступны большинству учеников; и я помню мертвенно-непонимающие лица, когда Валентин Валентинович, с волнением в голосе, повторял фразу Паскаля, ужасную по своему трагизму, почти нечеловеческому: — «C'est le silence eternel des espaces mfinies qui m'effray»[8].
Я как-то спросил его мнение о религии.
— Надо верить в Бога, — сказал он, — это, может быть, самое прекрасное, что придумали люди.
Через несколько дней после этого у нас в гимназии умерла от какой-то молниеносной болезни одна учительница, молодая женщина двадцати четырех лет. Ночью я вышел на балкон; было душно, неподвижное небо тяжело лежало над нами; в передней я увидел старика с седой бородой, отца умершей; он сидел за столом, плакал и читал Евангелие. На балконе я заметил широкую спину Валентина Валентиновича. Я на цыпочках подошел к нему. Он повернул ко мне свое лицо, освещенное медным светом луны, — и сказал: — Ну, что вы можете ответить этому старику, чем вы можете его утешить? Все сокровища мира не существуют для него, — и нет человеческих слов для его утешения. И видите, — он читает Евангелие. Чем вы замените ему эту единственную книгу?
Всем нам — и преподавателям тоже — жилось трудно; помню, мы узнали, что у Валентина Валентиновича нет денег на табак; мы собрали всем классом какую-то сумму и во время отсутствия Валентина Валентиновича поставили ему на стол в его комнате коробку с тысячью папирос.
Он помогал всем, кто к нему обращался: нужно было решить сложную задачу — шли к нему; нужен был трудный перевод — обращались к нему же. И однажды наша одноклассница, готовившаяся к экзамену и плакавшая над совершенно непонятной теплотой, — никто не мог ей объяснить, что такое теплота, — пошла к Валентину Валентиновичу — по нашему совету; было решено, что если уж он не объяснит, то, значит, это — вне человеческих возможностей, и, поговорив с ней полчаса, Валентин Валентинович заставил ее понять теплоту. Как он этого достиг — было непостижимо. Ученица выдержала экзамен. — Это на вас вдохновение нашло, — сказал ей преподаватель. — Валентин Валентинович объяснил, — ответила она.
Было бы слишком долго рассказывать о всех наших преподавателях. Я приведу лишь несколько примеров. Был такой воспитатель, генерал Орлов, ныне покойный, который решительно не знал, как с нами обращаться — то ли как с солдатами, то ли как с кадетами; штатских людей он до этого, я думаю, почти не видел. И он изобрел такую странную форму обращения: «господин молодой человек».
Каждое воскресенье утром он неизменно приходил к нам в дортуар — и заставал меня в постели.
— Господин молодой человек, — громко говорил он, — извольте вставать и отправляться в церковь.
— Да я, Василий Степанович, в Бога не верю.
— Все равно, ведь вы же, слава Богу, православный, а не басурман. Глупости. Верите — не верите, а в церковь надо идти.
[2] Институт восточных языков (фр.).
[4] — Вы помните квадратное уравнение? — Речь идет об одном из наиболее простых уравнений в алгебре.
[5] «Отверженные» (1862) — один из наиболее известных романов Виктора Гюго.
[6] …как устроен электроскоп… — Этот прибор для обнаружения электризации физических тел состоит из металлического стержня с привешенными к нему двумя тонкими пластинками (бумажными, металлическими или алюминиевыми), которые при заряжении взаимно отталкиваются.
[7] Луи Пастер (1822–1895) — французский ученый, основоположник современной микробиологии и иммунологии. См. коммент. к роману «Пробуждение», с. 462; т. 2.
[8] — «Меня ужасает вечное безмолвие бесконечных пространств» (фр.). - Фрагмент из «Мыслей» Паскаля