Я уже хотел оставить бесплодную затею по спасению ушастого пленника наводнения, но заметил, что река поворачивает влево, и течение тащит нас к острову.
Неожиданно оказавшись в роли деда Мазая, я подналёг на вёсла, чтобы обогнать заячий ковчег и выбраться на мелководье раньше, чем рядом проплывёт берёзовая коряжина. Едва успел завести плот на травянистую отмель, как плавунья с шумным плеском проелозила по кромке берега, подминая ветвями и корнями осоковые кочки. Стремнина уже разворачивала её, направляя по течению. Не мешкая ни секунды, шлёпая в ботинках по колена в воде, я подскочил к ней, схватил за уши мокрого, дрыгавшего лапами зайчонка и вернулся к плоту. И вовремя. «Дика» на метр–другой уже оттащило назад, и не подбеги я к нему, всё могло окончиться плачевно: в реку не бросишься в одежде, не догонишь на глазах уплывающий плот. С радостью я вскочил на него, засунул испуганного зайчишку–плутишку в рюкзак и взялся за вёсла. Однако, течение в этом месте настолько сильно, что я никак не мог отгрести от прибрежных кустов, обрушившихся в воду деревьев, и ещё целый час огибал остров, подбирая подходящее место для высадки.
К вечеру я присмотрел взгорок, и не раздумывая, направил плот к нему. Здесь я выпустил из рюкзака длинноухого «мореплавателя», тотчас ускакавшего в тальниковые заросли. Поставил палатку, приготовил дрова для костра, переоделся в сухую одежду, переобулся в «болотники» и отправился на прогулку по острову Назинскому неспеша размять ноги, подышать чистейшим воздухом томского севера, приправленного луговым ароматом.
Зелёный цветистый луг на поверку оказался мокрой почвой, из которой под ногами выдавливалась вода. Здесь было полно утиных гнёзд. Первые ранние кладки яиц затопила разлившаяся на сотни километров река. Утки устроили на острове новые кладки яиц и теперь в безопасности высиживали их. Изредка они взлетали из–под ног с недовольным кряканьем, но, сделав круг, скоро возвращались на гнезда.
Я брёл по острову, где оказался случайно в силу вышеназванных обстоятельств, и непонятная тревога давлела на меня.
Что это? Повсюду повалившиеся столбы с колючей проволокой, какие–то вросшие в землю бараки, сквозь прогнившие крыши проросли кусты калины, черёмухи и тальника. Почерневшие, трухлявые доски не то помоста с будкой, не то сторожевой вышки. Из зарослей шиповника торчит ржавый турник. Заросшая высоким дудником груда сложенных в штабель узких солдатских коек. Никель на их спинках облез, металлические рамы покрылись мхом. Мёртвое запустение во дворе заброшенных строений, сооружённых здесь, судя по всему, очень давно. Непонятно только: для чего и от кого они обносились колючей проволокой в этом совершенно безлюдном месте? Непохоже, чтобы это была ферма или загон для скота. Или охотбаза. Мрачные оконные проёмы с давно выпавшими из них сгнившими рамами с трудом угадывались через чащу ветвей, выглядывавших изнутри. У входов в эти не то сараи, не то жилища вместо дверей теперь высились толстые вязы.
— Сколько же лет прошло, прежде чем на этом бугорке, некогда бывшим крыльцом, выросли деревья? — вслух размышлял я, с трудом раздвигая ветви природных часовых, заслонившие вход в барак с развалинами кирпичных печей. Оловянные, алюминиевые чашки, подёрнутые мхом, плоские тарелки, горками составленные под стеной, выглядывали из зарослей крапивы. Очевидно, здесь была столовая. Я освободил от мха одну из них, протёр пучком травы. На донышке отчётливо проступила надпись: «З-д Металлист 1935».
С опаской поглядывая на прогнувшийся потолок, сохранивший кое–где пятна известковой побелки, я выбрался наружу с обыкновенной алюминиевой миской, за временем лет ставшей раритетом. Только зачем она мне? Походной посуды мне и своей достаточно. Поразмыслив, я зашвырнул миску, направляясь к другому бараку. Страсть археолога проснулась во мне. Или простое любопытство, сопряжённое с волнением и боязнью, подвигало меня проникнуть в тайну этого странного объекта.
В следующем бараке, низком и длинном, с прогнившим полом, с двумя грубо отёсанными брёвнами, служившими, видимо, парадными колоннами, готовыми уже вот–вот рухнуть, под слоем мшистых досок и обвалившейся штукатурки я обнаружил сопревшую, слежавшуюся в плотные комки бумагу. Бесформенная масса трухи, некогда бывшей книгами. А вот и остатки стеллажей — ржавые каркасы, покрытые рыжеватым мелким мхом. Что здесь было? Библиотека? Изба–читальня?
Роясь в куче неразделяемых рыхло–прелых листов, я не терял надежду отыскать в ней что–нибудь более–менее сохранившееся. И старания мои были вознаграждены «Мёртвыми душами» Н. В. Гоголя, «Обломовым» И. А. Гончарова и «Евгением Онегиным» А. С. Пушкина. Без обложек, источенные мышами по краям страниц, под листом оцинкованной жести эти ветхие книги преданно берегли в печатных словах мысли великих классиков русской литературы. На их титульных листах значился 1938‑й год.
Чьи руки прикасались к этим скромно изданным книгам? Кто вчитывался в эти полинялые строки? Кто пробегал глазами по их корешкам, блестевшим бронзой названий? Кто коротал с ними непроглядную вьюжную ночь при свете коптилки у горячей печурки?
Может быть, этот «кто–то» нашёл последний приют на гнетущем душу острове под одним из бугорков, что попадались мне на пути к баракам?
Я снял с себя камуфляжную куртку, бережно завернул в неё свои находки и вернулся к плоту.
Тихий тёплый вечер обещал ночь без дождя.
Быстро темнело. Пламя костра, возле которого я устроился на перевёрнутом вверх дном ведре с картой на коленях, высвечивало плот–катамаран, палатку, блики его отражались в реке.
Я развернул карту, надел очки и вгляделся в её замысловатые узоры, прикинул циркулем пройденное расстояние, ножка которого остановилась на крохотном зелёном пятачке. «о. Назинский», — прочитал я и невольно втянул голову в плечи: так вот куда занесла меня нелёгкая! Остров Смерти, как называют его аборигены этих мест! О том, что на острове Назинском располагался в годы сталинских репрессий лагерь политзаключённых, я слышал давно. Но вот воочию увидел его, представил лай сторожевых собак, окрики конвоиров, согбенные спины худых, понуро бредущих людей, морозную звёздную ночь, вышки с часовыми в окружении заснеженных болот, и жуткая оторопь мурашками пробежала по телу.
Мне расхотелось сидеть у костра. Я подбросил в него мокрого плавника, чтобы дым отгонял комаров, нырнул в палатку и скоро заснул…
…Забрезжил рассвет. И вот новый день и новая пища — на сей раз — для размышлений, поскольку основная еда у меня по–прежнему лапша «Роллтон». И первая запись в дневнике:
«29‑е июня, пятница, 11.00. Описывать, не мудрствуя лукаво то, чему был свидетелем». Кажется, я уже когда–то слышал эти слова. А может, они мои собственные? Но прежде, чем обратиться к далёким событиям столь же далёкой моей молодости, свидетелем которых был, вернусь в день сегодняшний, который не радует погодой. Вчерашний тихий и тёплый вечер, не предвещавший ненастья, оказался обманчив. Всю ночь косые струи моросящего дождя шуршали по целлофану, накинутому на палатку. Льёт дождь и сейчас.
12.30. Прогудел моторами «Метеор‑182», из Александровского на Каргасок пошёл. В салоне теплохода дремлют пассажиры. Нет им дела до седобородого старикашки–романтика, потерявшего страх, чтобы отчаяться на одиночное плавание на плоту из двух резиновых лодок. И уж подавно глубоко начхать им на исповедь странствующего отшельника, на его последнюю попытку рассказать мнимому читателю о плавании по реке–жизни.
15.10. Подшил пуговицы, заштопал носки. Решил пообедать остатками вчерашнего ужина, но каша испортилась, выбросил. Допил кисель, с тем и пойду дальше, потому что сидеть в палатке в ожидании погоды уже надоело. Донимают комары. Надел прорезиненный костюм, сапоги. Собираю и складываю на катамаран вещи.
Небо в грязных тёмно–серых облаках. Река пенится волнами, свежий ветер срывает верхушки с их гребней. Ворона нескладно машет крыльями, словно и не летит вовсе, а неуёмный ветер швыряет её и тряпкой несёт над сырым лесом. Сильный ветер — предвестник солнца, голубого неба и зноя. Он разгонит тучи.
15.30. При ужасном волнении на реке покидаю травянистый берег печального острова Назинский — острова страданий безвестных узников. Виновных или безвинных, поди теперь разбери?!
Вспомнилось капустное поле совхоза «Женьшень» в Анучинском районе Приморского края и его главный агроном — высокий, худой, немногословный мужчина с белой как у луня головой.
Отряжённый редактором газеты «Восход» Волосастовым Виктором Сергеевичем в качестве корреспондента сельхозотдела, я приехал в «Женьшень» взять интервью у этого знатного полевода, вырастившего большой урожай капусты. Невиданной величины тугие кочаны красовались в кузовах автомобилей, увозящих капусту с поля.
— Как вам удалось получить такую крупную капусту? — спрашиваю.
— Эка невидаль! — отвечает агроном. — В «Гулаге», бывало, и получше выращивал. В Томской области «двадцатку» отбыл…
И он поведал мне ужасную историю своей безрадостной жизни, в которой вместо счастливого смеха было много слёз.
— Весной тридцать седьмого… В конце апреля… Ещё кое–где снег лежал на полях, — спокойно начал свой рассказ агроном. — Сосед вечерком пришёл ко мне. Сидим, пьём самогонку. Ну, я возьми и скажи: «Райком сеять заставляет, а земля не отошла от зимы, не прогрелась. Нельзя в такую холодную пашню семена бросать, замрут и не взойдут. Да разве в райкоме понимают? Им отчитаться перед обкомом надо». А сосед и говорит мне: «А что они там в обкоме понимают? Им бы Сталину поскорее доложить!». Ну, я возьми и скажи: «А Сталин знает когда сеять? Сидя в Кремле, он, что, разбирается в агрономических сроках нашего района?!». Тут сосед и отвечает мне: «Верно, Степан Иваныч, какого хрена Сталин понимает в весеннем севе? А райкомовские да обкомовские подумали бы своими глупыми башками, что сейчас зерно в землю бросать — только губить!». Сказал так и домой засобирался. Проводил я его и думаю: «Надо бы пойти в район, заявить на соседа в ГПУ. Не то он на меня вперёд заявит. Больно много языками натрепали». Выглянул я на улицу: ночь беспросветная, грязь, распутица, мокрый снег валит. А до района двадцать километров чапать… Уехать не на чем… Не пойдёт сосед в такую погоду стучать на меня… И лёг я спать. А под утро гэпэушники нагрянули. «Собирайся!» — приказали мне. Я только и успел сказать жене: «Не жди, выходи замуж». Она глаза вытаращила, ничего не понимает. Забрали меня. Десять лет без права переписки всучили. Не поленился сосед в ту ночь… А я за свою лень почти двадцать лет отсидел. В пятьдесят шестом году реабилитировали. После хрущёвского выступления на двадцатом партсъезде о культе личности Сталина освободили меня.
— Что ж потом? — спросил я, поражённый услышанным, а главное, спокойствием, с которым человек рассказывал о своей несчастной судьбе.