Однако быстро выясняется, что пользоваться ей практически невозможно. «Нестерпимо разгонистый» почерк автора и невероятно большой размер рукописи — стопа широченных листов в аршин высотой — отравляют радость Шлёцера.
В отчаянии он начинает в свободное от других занятий время переписывать словарь на обычных листах бумаги in octavo — корни б
Впоследствии Шлёцер признается, что русский язык дался ему труднее всех прежде изученных. Но именно знание других языков помогло ему преодолеть первые барьеры в овладении русским: многие его особенности Шлёцер уже где-нибудь встречал. В своих записках он приводит слова какого-то миллионера: «Первые сто тысяч мне достались с трудом, со следующими девятьюстами тысячами шло уже легче».
Греческий алфавит помог Шлёцеру разобраться с 24 буквами церковнославянской азбуки; подобие буквы Ш он нашёл в еврейском алфавите («составитель славянского алфавита, — замечает по этому поводу Шлёцер, — обнаружил более гениальности, чем изобретатель немецкого») и т. д. Знание греческого и латыни позволило ему понимать значения огромной массы церковнославянских слов, заимствованных из этих языков.
Но всего более Шлёцеру помогала «весёлая метода» изучения языков, на которую, по его словам, он сам напал, когда ему было пятнадцать лет, и которую затем он усовершенствовал в школе Михаэлиса. Она заключалась в «охоте за корнями» с целью установить генеалогию слов и «соединительную точку» между различными их значениями. Узнав сто корней в каком-нибудь языке, Шлёцер, не раскрывая словаря, уже угадывал или легко запоминал смысл четырёхсот производных слов.
Конечно, запоминание корней — тягостная работа памяти. И тут Шлёцеру опять приходила на помощь его эрудиция. Он довольно скоро заметил, что из десяти русских (или церковнославянских) коренных слов, по крайней мере, девять можно найти в других европейских языках, а их первоначальное тождество можно доказать по точным правилам, без детски-натянутых словопроизводств, основанных на одном только внешнем сходстве звуков. Здесь Шлёцер стоял у истоков сравнительно-исторического языкознания, о котором Миллер ещё не имел никакого понятия и часто, ознакомившись со Шлёцеровыми этимологиями, бранил его Рудбеком.
Точно таким же сравнительным методом Шлёцер постигал хитрости словообразования в русском языке. Свои приёмы он поясняет на примере слова всемилостивейшему: а) корень: мил — mil, mild во всех немецких диалектах, бесспорно греческое μειλ в μειλια, μειλινος[39] и проч.; б) словопроизводство: от мил происходит существительное милость, отсюда прилагательное милостив (ср. латинскую форму adiectivum)[40]; с) декомпозиция: все — от весь (греческое ϖας, шведское и нижненемцкое hel); д) флексии: ейший, ейшему — правильная превосходная степень (s везде знак превосходной степени: clementissimus, gnädigster[41], χράτιστος[42]); ему — дательный падеж мужского рода единственного числа (ср. немецкое dem, ihm, древнешведское herrano-m).
Чувствуя, что он уже довольно сносно читает по-русски, Шлёцер ждёт не дождётся, когда же ему будет дозволено разделить труды Миллера по изданию исторических материалов о России. В застольных беседах с хозяином дома он старается навести разговор на темы русской статистики и географии. Миллер охотно рассуждает о Бухаре, о ловле белуги на Волге и Урале, о горном промысле, об Амуре, и нередко, воодушевясь, ведёт Шлёцера к себе в кабинет, где вытаскивает из шкафов и раскладывает перед ним архивные свитки, рукописи, тетради с выписками и т. д.
— Тут работа для вас, для меня и для десятерых других на всю жизнь, — говорит он, обводя рукой книжные полки, заваленные рукописными сокровищами.
Шлёцер, как мучимый жаждой Тантал, может только перелистывать, изнывая от желания заполучить хоть что-нибудь в своё распоряжение. Когда же он делает шутливый вид, что намерен унести рукопись в свою комнату, Миллер нежно изымает её у него из рук и, забравшись на лесенку, прячет в коробку или папку.
— Не горячитесь, ещё будет время, не надо торопиться, — остужает он пыл своего помощника.
Но Шлёцер именно торопится. В его планы входит поскорее начать самостоятельное изучение русской истории. Чутьё подсказывает ему, что публикация древнерусских источников — тучная нива для того, кто хочет составить себе научное имя. «Недалеко от себя, — пишет он, — я видел обильную жатву, которой ещё не касался серп и, кроме моего, ничей не мог коснуться так скоро. Быть первым издателем и толкователем летописей народа первого по численности, могуществу и богатству в Европе — возможно ли было тогда считать это мелочью?.. Какие важные материалы для истории человечества и варварства!».
Ещё не зная о Паусовом переводе Радзивиловской летописи и его огромной генеалогической таблице русских князей, Шлёцер просит Миллера достать ему какие-нибудь рукописные пособия по русской истории. В ответ он слышит всё то же:
— Ещё будет время. Прежде, чем вы отважитесь взяться за национальные письменные источники, читайте то, что напечатано.
Но напечатанное по русской истории можно перечесть по пальцам, и Шлёцер уже до конца 1761 года составляет краткие выписки из всего Байера и лекций Шётгена.
В поисках чего-нибудь дельного Шлёцер обшаривает книжный магазин Академии наук — единственный на тот момент во всём государстве. Его ассортимент он находит крайне неудовлетворительным, не отвечающим «потребностям нации»: каталог едва превышает полсотни страниц, из коих большую часть занимают переводные романы; русские оригинальные сочинения представлены несколькими строчками.
Шлёцер искренне возмущён: «Как непростительно грешила здесь Академия против великой нации, для просвещения которой она была создана! Полуобразованный русский с необыкновенною охотою берётся за всякое чтение; особенно любит он отечественную историю. Это доказывает распространившееся в высшем и низшем сословиях, даже между вовсе необразованными людьми обыкновение собирать всякого рода хроники. Все монастыри, частные библиотеки, даже многие ветошные лавки были полны рукописных летописей; но ни одна не была напечатана!.. Но сверх летописей с 1739 года существовала история, которую могли и должны были напечатать, но не напечатали: я говорю о знаменитом сочинении Татищева»[43].
В начале 1762 года Шлёцер выясняет, что Академия всё-таки приступила к печатанию русских летописей. За это давно ратовал Миллер, который ещё в апреле 1755 года писал в издаваемых им «Ежемесячных сочинениях»: «Нестор вместе со своими продолжателями должен быть напечатан; этого желают здесь и за границею. Сколько было бы сбережено времени и издержек, которые до сих пор были употреблены на списывание! Нельзя придумать другого средства, чтобы избежать ошибок, незаметно и неизбежно вкрадывающихся в списки». Но затем эту идею перехватывают враги Миллера — Ломоносов и Тауберт. Дело сильно оживляет оригинал Радзивиловской летописи, доставленный из захваченного русскими войсками Кёнигсберга. Ломоносов усаживает за переписку «Несторовой летописи» своего штатного писца — Ивана Семёновича Баркова, человека без прочного филологического образования и редко бывавшего трезвым. Тот за два года подготавливает рукопись к печати.
В 1761 году по ходатайству Тауберта президент Академии граф Кирилл Григорьевич Разумовский, наконец, поручает начать печатание собрания русских летописей под названием «Библиотека Российская историческая».
Научная ценность долгожданного издания окажется невысока. «Несторова летопись» была таковой лишь по названию. В Академическом архиве имелось семь летописных списков. За основу был взят Кёнигсбергский список — отнюдь не самой древний, но принятый за начальную летопись. Однако даже он был испорчен многочисленными вторжениями редактора. Барков (с ведома Тауберта) самовольно поправлял старую орфографию на новую, опускал целые отрывки не исторического содержания (библейские цитаты, церковно-нравственные рассуждения и т. д.), правил по своему разумению непонятные места, пополнял пробелы вставками из других списков. В результате на суд читателя был вынесен не «очищенный текст Нестора», как замышляли издатели, а компиляция канцеляриста XVIII столетия.
Уступая настойчивым просьбам Шлёцера, Миллер приносит ему три отпечатанных листа. Шлёцер набрасывается на них почти с детской радостью. Церковнославянский язык приводит его в восхищение. «Я, — пишет он, — изумился богатству, великолепию этого языка и его силе в звуках и выражениях. В составлении слов с ним не может сравниться ни один язык, кроме греческого… Гомер, переведённый на славянский, отнял быть пальму первенства у всех других переводов».
Вместе с тем он сразу видит множество искажённых названий, которые, как подсказывает ему чутьё, проникли в «Повесть временных лет» из византийских хронографов: Вактры вместо Бактрия, Фивулий вместо Фивы и Ливия, Ония вместо Иония и т. д. О своём открытии он сразу сообщает Миллеру. Тот торжествует: отличная возможность утереть нос Тауберту! Шлёцер убеждает его, что необходимо сличить несколько списков и спустя несколько дней получает от Миллера грязную, изорванную рукопись, раздобытую в частной библиотеке. Однако это более исправный список, чем Радзивиловская летопись — Шлёцер с первого взгляда различает правильное написание: Фивы, Ливия. Затем Миллер приносит ещё два летописных списка.
Шлёцер принимается за сверку рукописей с напечатанным текстом летописи (не забывая снять для себя копию со всех проходящих через его руки бумаг). Одновременно он знакомится с Миллеровым жизнеописанием Нестора («О летописце Несторе» в «Ежемесячных Сочинениях», 1755) и пытается переводить летопись на латинский язык.
Со списком обнаруженных ошибок Миллер является к Тауберту, но тот остаётся при своём: орфография должна быть подновлена, иначе русская публика сочтёт эти места опечатками, и т. д.
Единственный том «Библиотеки» академическая типография едва осилит к 1767 году.
Московские Геродоты
3 ноября 1657 года дьяка Тимофея Кудрявцева вызывают в Тайный приказ, где ему зачитывают государеву волю: «быти приказу Записному в Набережных хоромах», и сидеть ему, дьяку, в том приказе и «записывать степени и грани царственные с великого государя царя Фёдора Ивановича… по нынешний по 166-й год (1657)».
Речь шла о создании особой историографической комиссии, призванной продолжить Степенную книгу царского родословия. Этот своеобразный учебник русской истории, читаемый далеко за пределами царского дворца, был написан во второй половине 60-х — начале 70-х годов XVI века, при митрополитах Макарии и Афанасии.
Ко времени создания Записного приказа уже существовал летописный свод 1652 года — официальный памятник патриаршего летописания, заключительная статья которого под 1652 годом рассказывала о перенесении в Москву мощей святого митрополита Филиппа и об избрании митрополита новгородского Никона «без жребия» на патриаршество. Однако летописный метод отображения прошлого больше не соответствовал идеологическим потребностям новой династии.
В отличие от летописей, Степенная книга не ограничивалась погодными записями, а разворачивала повествование в виде историософской концепции. Русская история мыслилась как «лествица», чьими ступенями были семнадцать поколений русских «самодержцев», от Владимира Святого до Ивана Грозного (по-древнерусски, ступень — «степень», отсюда и название: Степенная книга). Каждой степени посвящён особый раздел — «грань», состоящая из коротких «глав», или скорее, параграфов. Подразумевалось, что по ступеням лествицы царствий русский народ как бы совершал восхождение к Богу.
[39] Отрадные дары, наслаждение; милостивый (греч.).
[40] Adiectivum (лат.) — прилагательное.
[41] Латинский и немецкий аналоги слова милостивейший.
[42] Наилучший (греч.).
[43] Первые две части I тома «Истории Российской» В. Н. Татищева были изданы в 1768–1769 годах, II том издан в 1773 году, III том — в 1774-м, IV том — в 1784-м, а рукопись заключительной части «Истории» была найдена М. П. Погодиным лишь в 1843 году и издана в 1848-м.