Луис несколько раз подряд глубоко затягивается сигаретой, потом тушит ее в пепельнице, не докурив до конца.
— Я испугался крокодилов, — говорит он.
— Напрасно, голубчик! Крокодилы примутся вас глодать, когда у вас прекратятся судороги. То есть когда вы уже будете наполовину покойником.
— И я не почувствую их зубов?
— Гарантирую.
Луис некоторое время молчит, потом одним духом выпивает рюмку виски.
— Все же это какое-то разрешение проблемы, — говорит он и смотрит на меня печальными глазами. Потом спрашивает: — Другой возможности разве нет?
Этот человек меня злит. Я его презираю. Всегда презирал, еще до того, как встретил, до того, как случай свел меня с ним. Не выношу людей такого душевного склада.
— Другой возможности нет, — говорю я. — Идите и топитесь, пока не поздно. Или берите билет до Бамако, а оттуда давайте деру прямо в Марсель. В первом случае вас сожрут крокодилы, во втором — чиновники министерства здравоохранения в Париже!
— Вы очень любезны, — грустно улыбается Луис и подает мне руку.
Он идет между столиками к выходу, но вдруг возвращается.
— À propos[11], вы принимаете те порошки, что я для вас приготовил?
— Регулярно, — вру я ему.
— Они вам непременно помогут, — говорит Луис.
Тот же день, 12 часов
Я лежу в своей зеленой коробочке и опять думаю о Лилиан. Она вывозит спекшуюся желтую землю по трассе канала Накри-Сосе. Она мчит на своем самосвале, а за нею клубится пыль — длинный хвост пышных облаков пыли. Мне хорошо, когда я думаю о Лилиан, о ее самосвале, об оросительном канале Накри-Сосе. Я вспоминаю случай с лодкой и спрашиваю себя: «А что было бы, если бы Шарль Денуа не порвал вексель? И вообще отказался бы его порвать?»
Всякий раз, как об этом подумаю, я испытываю очень неприятное чувство. Нигерские крокодилы смирные, но только вблизи от берега или когда вытягиваются на песке. Если бы у Шарля Денуа вовремя не заговорил инстинкт жизни (а спасая Лилиан, я рассчитывал именно на этот инстинкт), я бы почувствовал зубы гадов, непременно почувствовал бы прежде, чем д о с т а т о ч н о наглотался воды для того, чтобы потерять сознание. Имел ли я в виду этот риск? Если я скажу «да», благоразумные люди сочтут меня авантюристом, если же скажу «нет», решат, что я наивный человек, блаженный. Я сам не знаю, кто я такой, да мне и не надо знать. Я думал тогда о Лилиан, о том, что молодая жизнь должна быть непременно спасена для жизни. И ни о чем больше.
ТАНЕЦ ПРОСА С ВЕТРАМИ
2 июня, 5 часов вечера
Деревня, в которой живет мой друг Луи-Филипп, на восемьдесят километров юго-восточнее нашего города, близко к тем местам, где джунгли граничат с ровной безбрежной степью. С юга деревню огибает приток Нигера — река, полноводная в пору тропических ливней, как наша Марица. Она пересекает часть джунглей, врезавшуюся клином в степь, и в засушливое время, длящееся семь-восемь месяцев в году, спасает от невыносимой жажды бесчисленное зверье — деревенский скот, зверей джунглей, быстроногих обитателей саванн. Грациозные фламинго, деловитые птицы-секретари, ибисы и другие крупные и мелкие пернатые таких, ярких расцветок, как уборы красавиц племени бамбара, — весь этот пестрый крылатый народ находит здесь, на тучной пойме, приют и пропитание для себя и своего потомства.
Меня забросил сюда «джип» с тракторной станции. Шофер, словоохотливый мавританец, торопился куда-то по своим делам (у него была невеста в соседней деревне), и я сразу его отпустил.
День был уже на исходе, а деревня казалась необитаемой.
Эта деревня состоит примерно из полусотни островерхих хижин. В центре, посреди большой круглой площади, возвышается хижина старейшины, возле которой ютятся несколько маленьких хижин, где живут его жены. Центральную площадь окружают четыре улицы, шагах в пятнадцати одна от другой. На этих улицах размещается вся деревня. И хижины с дворами, и улицы — весь этот мирок из плетней, глины и пожелтевшей соломы живет под широкими раскидистыми ветвями благословенного вечнозеленого манго. Двор Луи-Филиппа, единственного католика в деревне (впрочем, он такой же католик, как я, например, брахман), находится на самой крайней улице и обращен к темнеющим таинственным джунглям. Джунгли от его двора в двух бросках камнем или в одном выстреле из его старого кремневого ружья.
Для его отца, когда он был еще в силе, это расстояние равнялось всего двум броскам тонкого бамбукового копья. Прямо со двора он стрелял из лука по шимпанзе, которые во время засухи стадами нападали на его манговые деревья. Теперь с копьями и луками играют дети и юноши, а настоящие мужчины ходят на охоту с кремневыми ружьями, с бракованными одностволками, которые можно достать в городах у старьевщиков, большей частью мавританцев, за два мешка очищенного риса. Это высокая цена, если учесть, что в города ведут очень длинные и подчас труднопроходимые дороги. Но мужчина бамбара платит, не особенно огорчаясь, потому что иметь охотничье ружье (кремневое, или иглянку[12], или нечто среднее между ними, или все равно что, лишь бы стреляло) — это вопрос чести и достоинства. Итак, от двора Луи-Филиппа до джунглей примерно восемьдесят шагов. Это дикая пустошь, заросшая ползучим кустарником, зеленым бамбукообразным папоротником, высокой, в человеческий рост, жесткой травой. Здесь опасно ходить босиком — это место кишит змеями, особенно в самое жаркое и сухое время.
Во дворе у Луи-Филиппа две хижины из жердей, оплетенных прутьями, обмазанные снаружи глиной, с островерхими крышами под толстым слоем слежавшегося сена. В главной живет он сам с женой Саной, магометанкой, а в меньшей — их дочка Сильвестра, рослая семнадцатилетняя девушка. Когда надо получить отпущение какого-нибудь пустячного грешка, Сильвестра превращается в фанатичную католичку (бежит исповедоваться к кюре-миссионеру в соседнюю деревню). А когда празднуются праздники плодородия (сбор урожая риса, проса), в ее душе пробуждаются анимистические настроения далеких веселых предков, настроения, которые никак не вяжутся со строгими заповедями Корана. Но здесь, между джунглями и саваннами, кто дал бы себе труд соблюдать какие бы то ни было заповеди и религиозные нормы? Бамбара, туареги, бена имеют свои обычаи, свои нормы поведения, приспособленные к среде, к климату, к инстинкту продолжения рода. Все это привязывается механически либо к культу Магомета, либо к культу христианской святой богородицы и насыщенно анимистическими поверьями о добрых и злых духах. Так что смешение культов дает возможность Сильвестре из тропиков жить согласно своей природе, как живут, в сущности, все братья католика Луи-Филиппа и все сестры магометанки Саны. Кюре и хаджи там, где они имеются, сами давно перестали требовать от «верующих» того, что н е о т в е ч а е т их природе, их вековым обычаям, естественным законам жизни.
Как бамбара, так и туареги не запирают своих домов. Редко можно увидеть замок на дверях хижины. Луи-Филипп отважится выйти против двурогого носорога со своим жалким кремневым ружьем, но он никогда не отважится открыть ч у ж у ю дверь.
Я тихонько толкнул дверь и шагнул через порог. Когда глаза привыкли к полумраку, я огляделся и не обнаружил ничего нового, в знакомой обстановке не было никаких перемен. Я и не ожидал увидеть особых перемен — в домах у туарегов за годы ничего не меняется, а тут прошло всего несколько недель! Я, впрочем, искал глазами то, что мне было нужно, и скоро нашел. Нашел в одном из углов (если можно говорить об углах в огромной круглой комнате!) посреди нескольких мешков с рисом и просом, заваленных всевозможными тыквенными сосудами — огромными, средними и маленькими, покрытыми рисунком и гладкими, совсем свежими, видимо из тыкв, недавно снятых с бахчи. Я вытащил из этой груды то, что мне было н у ж н о, — удобный гамак, сплетенный из крепкой упругой травы, с планками по обеим сторонам из черного, как уголь, дерева. Это стоило мне больших усилий — колени задрожали, на лбу выступил холодный пот.
Посередине хижины было небольшое возвышение, примерно две пяди над уровнем пола — нечто вроде подиума. Оно было сделано из глины, покрыто циновками и украшено по углам шкурами антилоп. Это ложе Саны и Луи-Филиппа. Хотя я знал, как неприкосновенно это место, я опустился на циновки. Я должен был сесть — у меня закружилась голова, а в хижине не было стульев.
Я посидел несколько минут, прислушиваясь к биению своего сердца. Оно словно скрипело — с трудом сжималось и с еще большим трудом выталкивало кровь. Яд проклятой колючки продолжал делать свое дело, в этом не было никакого сомнения.
Но я не хотел думать о яде. Я разглядывал стены хижины так, словно попал сюда в первый раз. С большим любопытством. Прежде всего бросались в глаза десятки рогов, насаженных на крюки, вбитые в глиняную облицовку стен. Здесь были всевозможные виды рогов антилоп, газелей, коз — прямые, изогнутые, ветвистые, гладкие, как штыки. Тут же были растянуты шкуры: бархатистые — черных пантер, пестрые, одни в желтых и коричневых пятнах, другие в белых, более крупных, — шкуры леопардов. Между шкурами скалили зубы безглазые высушенные головы шимпанзе, буйвола, двурогого носорога. Мой взгляд, обежав стены, остановился на маленьком примитивном станочке Саны. На нем был натянут коврик, вытканный из шерсти яркой расцветки. В середине коврика блестел кусочек зеркала, закрепленный узкими полосками желтого лыка. Сиденьем ткачихе служил кованый сундук, продолговатый и низкий, покрытый косматой, местами свалявшейся шкурой буйвола. В нем, наверное, хранились праздничные уборы Саны, а может быть, и запасы дроби для ружья Луи-Филиппа. А само ружье этого страстного охотника висело на огромном бледно-желтом бивне слона, прибитом к центральному опорному столбу хижины.
[11] Кстати (франц.).
[12] Иглянка — старинное ружье с длинным тонким дулом.