А над шкалой Реомюра ухмыляющийся шимпанзе держит в косматых руках спелый банан. Обе фигуры выжжены. Обозначены только контуры, но я могу представить себе и краски. Платье на даме белое, муслиновое, словно она одета в белые облачка, ее шляпа небесно-синяя, украшенная желтыми цветами. Глаза у нее то черные, то синие, но губы всегда карминовые. Шерсть у шимпанзе коричневая, почти черная, а банан, который обезьяна держит в руках, зрело-желтый, янтарно-желтый. Красотка и бесстыжий шимпанзе — вот так термометр!
На шимпанзе я вовсе не обращал внимания, даже в те дни, когда был вполне здоров. Ко всем чертям проклятую обезьяну, думал я, пускай здесь распоряжается дама в соломенной шляпе! Если обезьяна ей мешает, раздражает ее своим красным задом, я вышибу ее отсюда пинком! Никогда никому я не давал пинка, но в глубине души знал, что способен на это. Знал даже, что делал нечто подобное, и в том, что я про это знал, состояло мое несчастье. Но в дни, когда я не думал о том, что было, я все равно смотрел на шимпанзе со злостью. Я мерил его взглядом и скрежетал зубами, как будто он и вправду был живой и держал в руках настоящий банан.
Я был зол на него из-за этой дамы в соломенной шляпе. Но не будь этой дамочки, я бы все равно его ненавидел. Этот шимпанзе был символом вчерашнего дня, он символизировал веселые деньки Лионского банка и компании «Месажери Африкен». «Месажери Африкен» пожирает бананы туарегов и показывает мне свой красный зад. Жадный и хитрый, но недальновидный шимпанзе! Где ему было догадаться, что порабощенные бронзовые гиганты когда-нибудь свернут ему шею… Взять хотя бы месье Шарля Денуа, бывшего владельца великолепного «Отель де пальм». Даже в самых страшных кошмарах господину Денуа не могло такое привидеться: бронзовая дощечка на мраморном фасаде его отеля с именем полковника Боне, завоевателя, заменена другой дощечкой, тоже бронзовой, но с новой надписью: «Бульвар Свободы».
Вот так. А термометр все же лезет мне в глаза. Я смотрю на рубиновый столбик — он уперся головкой в черточку, против которой стоит цифра «двадцать», выписанная в стиле рококо. Я смотрю на рубиновый столбик и на эту затейливую цифру и ничуть не интересуюсь дамой в соломенной шляпе — она улыбается к о м у-т о, но меня это не задевает. Я думаю о кондиционной установке в моей комнате. На улице солнце накалило знойный воздух, термометр показывает пятьдесят градусов в тени, а в моей коробочке царит северное лето, как в тихом скандинавском фиорде. Вот что значит отличная кондиционная установка — она переносит северное лето почти на самый экватор. Прекрасно знал свое дело дражайший Шарль Денуа. Я всегда уважал людей, знающих свое дело. Снимаю шапку перед умными деловыми людьми, каковым, без сомнения, является господин Шарль Денуа. И вот что мне приходит на ум: я ему кланяюсь, как у нас старушки кланяются святому Георгию Победоносцу. А потом зову Жака и велю ему прикрутить господина Денуа толстыми веревками к спине самого сильного верблюда и отправить в пустыню на разговор с самумом. Я могу, разумеется, это сделать сам, но не хочу лишать Жака такого удовольствия. А когда господин Денуа уже окажется в пустыне и начнет свой разговор со ста тысячами беснующихся душ самума, мы с этой красоткой с термометра будем горько вздыхать и вспоминать свои собственные грехи. А потом я подниму трубку и закажу виски со льдом. Два стакана — для меня и для благосклонной дамы в соломенной шляпе.
Двадцать градусов по Цельсию. Если бы мне месяц назад кто-нибудь сказал, что я буду обливаться потом при такой ничтожной температуре, я бы пощупал лоб у такого пророка, чтобы проверить, нет ли у него у самого температуры. А если бы он еще сказал, что я до такой степени ослабею, что мне понадобится вся моя сила, чтобы поднять руку, я бы подумал, что он надо мной издевается, и поступил бы с ним так, как поступил бы всякий, кто не привык, чтобы над ним издевались. И я не стал бы звать Жака, а сам расправился бы с ним, собственными руками.
Далее в то время, когда я отказался от всего — от звания инженера, от денег, от хороших вещей, когда я спал на голой земле рядом с самыми темными и подозрительными личностями, которые не задерживались на буровых больше одной — двух недель, когда я забросил привычку ежедневно бриться и мне было все равно, чистая на мне рубашка или грязное тряпье, — даже в то время я никогда не оставался в долгу у насмешников и негодяев, которые пытались надо мной издеваться. Я не имею ничего общего с людьми, подобными князю Мышкину, и слава богу! Если хотите знать, я презираю мягкотелых страдальцев, презираю сильней и с большей страстью, чем, например, мошенников и воров.
Спросите моего друга, туарега Луи-Филиппа, он скажет, чего я стоил месяц назад. В то время мы договаривались о большой охоте — надо было убить льва, царя-вора, это и привело меня в хижину Луи-Филиппа. А Луи-Филипп как раз грузил бананы на машину. Свои собственные бананы, со своей усадьбы, около двадцати корзин. Каждая весила от пятидесяти до шестидесяти килограммов. Ближайший приемный пункт находился в сорока километрах от деревни, и надо было спешить, чтобы засветло проехать через джунгли. Грузовик был с машинно-тракторной станции, и водил его болгарин из добруджанского села Пчелинки, по имени Стилиян. Стилиян, степной житель, не любил джунглей, особенно ночью, поэтому он нервничал, сидя за баранкой, и то и дело покрикивал на туарега, чтобы тот поторапливался. То ли ради Луи-Филиппа, то ли ради своего соотечественника, не знаю, но я засучил рукава и взялся помогать.
Луи-Филипп примерно двухметрового роста, дюж в плечах и силен как вол. Но он сжимал зубы, подымая корзину, пыхтел и сопел, а когда сваливал свой груз в кузов, слал ко всем чертям (на языке туарегов!) всех злых духов, обучивших человека труду. Ну а я делал свое дело, весело насвистывая и подшучивая над его дочерью Сильвестрой, которая вертелась вокруг нас в одной только цветной набедренной повязке. Эта Сильвестра вымахала почти с отца, но кожа у нее была темней — в мать-берберку. Она хохотала не умолкая, стреляла глазами и вся тряслась от смеха. Она была похожа на маленький вулкан, извергавший раскаленную лаву смеха. От этого смеха у нее все подскакивало — и округлые плечи, и желтые стеклянные бусы, и острые груди, свежие, как ароматные, но еще недозрелые бананы.
И я взваливал на грузовик огромные тростниковые корзины, насвистывая и балагуря с Сильвестрой, чтобы быстрей прошло время, а ведь каждая корзина весила от пятидесяти до шестидесяти килограммов.
Подумать только, что это было всего месяц назад!
А теперь даже эта потаскуха в соломенной шляпе, кокотка на потребу проезжих торговцев — даже она смотрит на меня с состраданием. Сострадание — сахарный сироп, которым здоровые люди поддерживают дух больных! Я плюю на такой елей!
В тот же день, через час
На сверкающей белой скатерти поставлена карточка: «Emilian Kiroff». Это мое место в глубине бара, у огромного квадратного стекла витрины. Я прохожу между столиками походкой невыспавшегося человека и медленно опускаюсь на стул. Было время, когда я проходил между столиками походкой действительно невыспавшегося человека, но то время осталось где-то позади, бесконечно далеко. Я приезжал на «джипе» из своего района, затерянного среди саванн и джунглей примерно в ста километрах отсюда, и прямо с дороги завертывал в Центральное управление как был — покрытый пылью, в пропотевшей походной одежде. Я садился за чертежный стол и превращал в координаты, цифры и топографические карты работу, проделанную мною за неделю, — обозначал, говоря канцелярским языком, места, где обнаружил залежи марганца, железа, меди. Благословенные дни! Чем больше координат я наносил на белые листы, тем быстрее бежало время.
Так наступал вечер. Я ехал в «Отель де пальм» (господин Денуа был еще владельцем отеля), принимал ванну, надевал летний белый костюм и спускался в бар, чтобы превратить тропическую ночь в праздник. Этот ночной праздник — святое право человека, который проводит шесть дней в неделю в выжженной солнцем саванне, по соседству с примолкшими джунглями, под покровом чужого, невообразимо черного неба. После того как он с остановившимся взглядом слушал свист и шуршание питона за брезентом своей палатки, дурные вопли обезьян и тоскливый вой диких собак, гость из джунглей очень дорожит своей праздничной ночью. И я не отказывался от своего права праздновать — я был здоров и силен, а разведка залежей марганца и меди шла отлично. Когда наша группа болгарских специалистов была приглашена на правительственный прием, я сказал министру горнорудной промышленности: «Если через несколько месяцев я не сделаю ваше ведомство хозяином миллиардных богатств, я поселюсь в джунглях с пигмеями или уйду к львам — пускай они меня съедят!» Конечно, этот человек подумал, что я болтливый хвастун. Он наверняка подумал так обо мне, потому что через полтора месяца, когда мне вручали благодарственную грамоту от правительства, он долго тряс мне руку и повторял, что первое время немножко грешил против меня в душе. Он признавался в своем грехе, крошечном грешке, потому что сердце малийца не терпит лжи. Оно чисто в этом отношении, как алмаз. Итак, я имел право превращать в праздник черную тропическую ночь. Думаю, победитель имеет бесспорное право на радость, когда его победа создает радость для других. Но если я и искал развлечений в эти часы короткого отпуска из саванны, то делал это главным образом потому, что боялся остаться один. Остаться одному с питонами саванн или с атласными пантерами джунглей — даже это я предпочел бы зеленому одиночеству в своем номере. Страшно в этом зеленом одиночестве, когда у человека есть что-то, замкнутое в груди.
На рассвете я выходил из отеля походкой невыспавшегося человека. Я шел на бульвар, где меня ждал мой «джип». Кроны высоких пальм розовели в свете зари, а от моего «джипа» исходил ощутимый только мной запах выжженных трав, гниющих лесных зарослей, прогретых солнцем тучных просторов. Благословенные дни!
Я велю официантке принести мне виски, апельсинового и лимонного сока. От этого хваленого виски мне сводит горло, я с удовольствием заменил бы его стаканом нашей охлажденной ракии. Но какая там ракия в тропиках! Ракия в тропиках все равно что рученица[8] в парижском «Фоли-Бержер». Я смешиваю все три жидкости в большом стакане и в этом отвратительном коктейле растворяю таблетку витамина и еще одну, содержащую сильную дозу кофеина. Размешиваю ложечкой этот чертов коктейль, морщусь и пью.
Идиотский коктейль, такой же идиотский, как все эти виски, кальвадосы и абсенты, но он освежает. Он действует на мои мысли, как сержант на солдат — выстраивает их по порядку. Теперь я обвожу бар более уверенным взглядом: в знакомой картине нет существенных перемен. Большой светлый зал почти пуст; немногочисленные посетители — иностранцы, специалисты из Чехословакии, из ГДР. Управляющий-мавританец, инвалид второй мировой войны, объясняет безлюдье тем, что «испарились» некоторые постоянные клиенты: плантаторы, владельцы магазинов, сутенеры, крупные акционеры «Месажери Африкен» и «Офис де Нижер». Одни вернулись в метрополию, другие — авантюристы, торговцы живым товаром, специалисты по усмирению непокорных — ринулись в Катангу, Родезию и Южно-Африканскую Республику.
— Наш бар потерял нескольких богатых клиентов, господин, — говорит с хитрой улыбкой мавританец, — а страна — банду акул.
Я соглашаюсь с ним, что это счастливая потеря, и невольно вспоминаю о бывшем владельце отеля, господине Шарле Денуа.
Между тем официантка приносит мне в фарфоровой вазе полдюжины очищенных бананов, поджаренных в масле и залитых медом и сахарным сиропом. Я смотрю вслед девушке и думаю: она изгибает талию и покачивает бедрами так же, как черная пантера. Даже если я скажу это вслух, сравнение не прозвучит надуманно и книжно, потому что я видел вблизи, как движется черная пантера, и не в клетке, не на площадке длиной в несколько шагов, а шириной и того меньше, а в естественной для нее среде, на границе между саванной и джунглями, где редеет и кончается лес и начинается волнистая степь. С одной стороны от нее — сумрак, в котором сверкают яркие цветы на кустах, бромелии, орхидеи, а с другой — расплавленное серебро накаленной солнцем бескрайней равнины. Пантера движется на рубеже этих двух противоположных миров. Конечности у нее гибкие, а туловище словно резиновое. У нее поступь кокотки, отлично знающей цену своим прелестям. Ее страшные лапы обуты в невидимые бархатные туфельки, такие мягкие и шелковистые, что хочется погладить их рукой. Я видел вблизи эту дикую красавицу, потому могу с полным правом сказать, что девушка с шоколадной кожей на нее похожа.
Я премного доволен собой. Яд проклятой колючки продолжает делать свое дело в моих жилах, даже, возможно, уже его заканчивает, а мне приходят в голову такие глупости, как бархатные лапы пантеры…
Вчера меня посетил начальник канцелярии премьер-министра. Два советских самолета «ИЛ-18» обслуживают линию Бамако — Марсель — Париж. Достаточно позвонить по телефону в канцелярию… Премьер-министр беспокоится о моем здоровье.
Я ни на йоту не сомневаюсь в добрых чувствах премьер-министра. Мои товарищи и я поработали на совесть — нашли много новых месторождений медных, марганцевых и железных руд. Премьер-министр обратился ко мне «mon cher monsieur»[9], а мне стало немножко неловко. Я нашел для туарегов, для мавританцев, для бронзовых, кофейно-черных и черных жителей Мали такие богатые рудные залежи, что даже внуки их детей будут еще извлекать их из земли. Но мне кажется, что я мог бы сделать больше, что горячее чувство, вложенное в это обращение «mon cher monsieur», относится и к тому, чего я мог достичь, но не достиг. Сейчас эти добрые люди жалеют, что я не вернулся сразу же на родину, когда истек срок нашего договора. Они жалеют, что я остался здесь, потому что любят меня, потому что боятся, что я умру на ч у ж о й земле, хотя и д р у ж е с т в е н н о й. Поэтому они так заботливо предлагают мне «ИЛ-18», который летит п р я м о в Париж.
А я не тороплюсь. Если я в самом деле умру через несколько дней, какой смысл отправляться в дорогу, хотя бы и на великолепном «ИЛ-18»? К тому же добрые люди повсюду братья и сестры человеку — они чтят его память, если он при жизни сделал для них что-то х о р о ш е е.
За эти семь-восемь дней — если в самом деле мне столько осталось — я заново переживу и хорошее и плохое в своей жизни, переберу в памяти многих людей, а с некоторыми из них поговорю так, как говорят перед тем, как отправиться в очень далекий и в очень длинный путь. Потому что обычно мы ведем себя в жизни, как пассажиры на вокзале — стоим на перроне, болтаем, суетимся без толку и все посматриваем на свой вагон: как бы не упустить хорошее место у о к н а! Кого-то опередить, кого-то оттолкнуть…
Если же я не умру через несколько дней и яд не доделает своего дела, у меня будет достаточно времени для полета прямым сообщением в Париж. Неделей или двумя позже прибыть на родину ничего не значит. Но прожить на неделю или на две больше в стране, которую я люблю, и среди людей, которые меня любят, — это все же что-нибудь да значит.
Итак, я снова возвращаюсь к воспоминаниям о Шарле Денуа. И не по случайной прихоти, а потому, что девушка с шоколадной кожей напомнила мне другую девушку, такую же шоколадную, которая сновала между столиками этого бара, возможно с тем же подносом, примерно год назад. Посетители бара звали ее Лулу, а настоящее ее имя было Лилиан. Теперь Лилиан из племени туарегов, работавшая одно время официанткой в «Отель де пальм», та самая Лилиан — водитель самосвала. Она вывозит спекшуюся от жары желтую землю на трассе оросительного канала Накри-Сосе. Лилиан готовит место воде, которая оросит луга, поля проса и хлопка. В этом Шарль Денуа не принял никакого участия, но, чтобы девушка смогла попасть на канал Накри-Сосе, я сыграл с ним в свое время веселую шутку.
Я опять глотаю свой витаминизированный коктейль. Вытираю губы салфеткой и чувствую, что кто-то стоит у меня за спиной.
— Дорогой Луис, — говорю я не оборачиваясь, — ты сегодня что-то запоздал!
Это Луис Гренье, до недавнего времени заведовавший единственной в городе аптекой, собственностью «Сосьете де Бамако».
[8] Рученица — народная болгарская пляска, отличающаяся темпераментом и быстрым темпом.
[9] Дорогой господин (франц.).