Володе Сорину снился судья. Он оглушительно свистел над ухом, и Володя проснулся. Солнце теплыми квадратами лежало на полу, в одном из квадратов босиком стоял Саша Григорьев по прозвищу Гриня и брился свистящей японской бритвой.
– Это ты свистишь, – сказал Сорин, натягивая на плечи простыню, – а мне приснилось, что судья.
Гриня засмеялся:
– Ну и сны у вас, сэр! Мне лично снятся женщины.
Когда шли на завтрак, встретили главного тренера. Он возвращался к себе в номер и был таким, как всегда, неулыбчивым, недовольным. Здесь, в тбилисской гостинице, где с самого утра солнце вламывалось в окна, было особенно неприятно видеть его угрюмую уходящую походку.
«Ну, опять», – сникнув, подумал Сорин, а Гриня сказал, усмехнувшись:
– Наверно, носки синие забыл, вот и злится.
Вечером проиграли. В последнее время проигрывали часто, чаще, чем выигрывали. Ни на кого не глядя, Юрий Михайлович ушел из зала.
– Больно смотреть на тренера, – по-русски, но с сильным акцентом сочувственно сказал женский голос сверху, когда Юрий Михайлович проходил под балконом.
Он поднял голову: свесившись, на него смотрели люди. Поймав его взгляд, улыбались. Обыкновенные люди, никто не хотел ему зла. «Больно смотреть на тренера». У женщины получилось: «трэнэра». Яркие, оживленные грузинские лица. Все радовались своей победе, но никто не хотел ему зла.
На душе вдруг полегчало, раздражение ушло. Пустой номер – выиграть в Тбилиси, кто этого не знает? Ничего страшного, что не выиграли. Он со спокойным лицом вошел в притихшую раздевалку.
– Разбор будет? – озабоченно спросил второй тренер.
– Что тут разбирать? Выкладывались прилично. Претензий ни к кому не имею, – неожиданно для всех сказал Юрий Михайлович.
Игроки зашумели, задвигались, в раздевалке сразу стало тесно. «Как в лесу», – вспомнил тренер.
Это Полина сказала, когда он в первый раз привез ее к себе на тренировку. Стоя за высокими спинами, она растерянно говорила: «Я как в лесу». Лет тридцать прошло с тех пор, не меньше. Родной знакомый лес становился вдруг чужим, враждебным, ничего не стоило заплутаться и сгинуть.
В последнее время – или это кажется? – что-то исчезло в отношениях с ребятами. Легкость исчезла. Так легко когда-то казнил и миловал. То, что умел и знал он, не умел и не знал в баскетболе никто. Это давало право казнить и миловать. Что же изменилось? Разве он перестал знать и уметь? Что-то изменилось…
По возвращении из Тбилиси Володе Сорину предстоял развод с женой. Тянулось давно, много месяцев. Было болью, стало скукой ожидания. Они прожили вместе три с половиной года, и эта ее глупая, злая, бессмысленная угроза – «вот подам на развод!» – почти осязаемо, так ему казалось, все время висела над их жизнью. При любой размолвке, обиде, ссоре (да какие ссоры? чушь собачья!) она говорила: «Подам на развод». Вначале ошеломляло: что же, выходит, ничего не дорого? Вот так сразу – развод?! Он пугался, что-то сжималось в животе и ухало вниз, как при ударе. Начинал неумело подлизываться. Потом все это стало бесить, потом – надоело.
– Что ж только грозишься? – с веселой яростью говорил он Татьяне. – Подавай, подавай на развод!
И она, наконец, это сделала. В марте, когда он уехал в Сочи на сборы. Поездки на сборы, на соревнования – все это ей не нравилось, не устраивало. «Меня не устраивает», – подлое ее выражение. А когда съездили на турнир в Японию и он привез ей кучу тряпок, – устраивало. После Японии месяца два о разводе не вспоминала. Но в нем уже все перегорело, он ничего и не ждал другого. Опять эти разговоры о деньгах, всегда не хватало денег!
– Вы с вашим Михалычем просто кретины! – говорила Татьяна. – Хоть бы заставили его премиальных добиться! Ему-то что! Его Полина – старуха, она в своей дубленке еще сто лет проходит.
Из сочинской гостиницы позвонив матери на работу, узнал, что Татьяна подала заявление в суд.
«Ты, сынок, не нервничай», – сказала мать. Разве он нервничает?
– Бабы – дерьмо – услышав о заявлении, сказал тогда Гриня. – Но вот пацан…
Вовка родился маленьким, слабым. В первые дни Сорин даже боялся подходить к нему, смотрел издали со страхом, как ловкие руки матери переворачивали, похлопывали крохотное тельце. Роды были тяжелые, Татьяна еще долго не вставала с постели, и все, что нужно, делала мать, она взяла отпуск, чтобы выходить Вовку.
– Чего он такой маленький? – спрашивал у матери Сорин, стараясь говорить шепотом, но не из-за малыша, а из-за жены, чтобы не услышала. – Разве все такие?
– Все не все, а мы лучше всех, – непонятно отвечала мать, поглощенная своим занятием.
Мальчик кряхтел в ее руках и вдруг зевнул совсем как взрослый. У Сорина защипало в носу.
– Ты тоже не сразу таким вымахал, – сказала мать. – Неси-ка ванночку.
В эти первые недели Вовкиной жизни они с матерью очень сблизились, но, когда Татьяна поправилась, мать опять уехала к себе в Дибуны, где у них с отцом был дом, в котором вырос Сорин и про который Татьяна говорила: «Не дача, не чача».
Вопрос о сыне – главный вопрос! – отнимал у Сорина силы. Вроде бы он и не нервничал – просто уходили силы. Особенно на тренировках. На игре он забывал о сыне, на тренировках – нет. И эта постоянная болезненная память отнимала силы.