— Як це так? — загалдели недоуменно.
Кузьменко показал глазами на Гаврилу Реву.
— Мы с кумом были в учредительной комиссии по созданию коммуны. Когда уже все было готово — все списки, все материалы собрали — пришлось ехать в Мариуполь за благословением, как говорится. Вы же знаете, тогда Новоспасовка была Мариупольского уезда… — Кузьменко повернулся к Реве. — В каком месяце это было, кум?
— Напровесне. Февраль кончался…
— Ну вот… А в феврале, сами знаете, какие дороги: ни подводой, ни санями по столбовой не пробраться. Решили двинуться по льду моря. Зима в январе стояла хорошая — лед вырос крепкий. Правда, уже поверх льда кое-где лужицы зарябили, но сам лед был пока матерый, ноздрей не взялся. Словом, туда доехали за милую душу. А справились с делами — глядь, погода поломалась. Отпустило, раскисло кругом. Туман упал такой, что кнута в руках не видать. Кум мне и говорит: «Не ударить ли по столбовому шляху?» Не, кажу, по глине не доползем, обчешем сани так, что до двора явимся с одним дышлом. «Нехай буде по-твоему», — отвечает. Словом, не долго спорили. Подобрали сенные объедки, напоили лошадей и гайда до дому. Правим с бугра к морю, глядим, за нами еще несколько саней путь держат: и новоспасовских, и петровских, кто приезжал на базар, кто в исполком. Ну, думаем, весело будет — вон какая свадьба собралась. Поехали. Пересвистываемся, перегукиваемся, — все ладно. А туман наваливается плотней да плотней. Но кони дорогу чуют, не понукай их, не дергай — довезут. Тут видим, новое лихо пришло — метель разгулялась. Как сыпанет-сыпанет крупой да как закружит-завертит — конец света! Вечереть начало рано. Вроде бы еще и Алтаул не миновали, а уже смеркается. Что за оказия? Сидим в санях, тулупами укутались — тепло, на волю вылезать неохота, только глаза слепит сырыми хлопьями. Занесло нас белым — сами на себя со стороны не похожи. Нет, говорю, кум, надо пройтись, дорогу прощупать. Что-то кони тревожно всхрапывают, неохотно вперед ступают. Не влететь бы в прорву. Видим, петровщане нас обгоняют, нахлестывают лошадей, понукают в три лопатки. Вот обошли, скрылись в замети. Вдруг слышим: «Рятуйте! Помогите!» В общем, торопились вслепую — угодили в разводье. Оказалось, кони перемахнули с ходу широкую трещину, а сани плюхнулись в воду. Они, сани-то, и коней затем втянули. Не знаю, как там что было дальше, а только прибежали мы на голос — ни саней, ни лошадей… Один из седоков, оказавшись в воде, успел из кожуха да из валенок выскочить: легкий стал, потому и на лед выбрался, а двое остальных так и ушли вниз. Положили мы этого одного в свой короб, тулупом привалили, стонет от пережитого ужасу, лихоманка его бьет. Стоп, думаем, вперед пути нет. Надо держать правее, прибиваться к берегу. Не едем, а пеши двигаемся. Я коней взял под уздцы, веду, а кум шагает сзади, держась за сани. И вот мои вороные как упрутся коваными копытами, как захрапят пужливо. У меня мороз по затылку. Слышу, впереди волна похлопывает, от нее даже пар встает. Так, думаю, нема, значь, берега. Остальные сани за нами двигались. Мы назад — и они поворачивают оглобли. Мы вбок — и они туда же. И кругом, оказывается, вода. Вот такие-то, значь, голенища… — Кузьменко выдохнул тяжело, принялся крутить цигарку.
Тишина наступила редкостная. Только слышно, лошади сено — хруп-хруп, хруп-хруп.
У Антона пальцы похолодели. Видится ему ночь, льдина, на ней сани с людьми. Как им быть, куда податься? И всего больше жалеет он дядьку Потапа. Что с ним случится? Хотя дядько Потап вот он, у потухшего огня, его можно за колено потрогать, но этот не в счет. Этот вроде бы другой. А вот что будет с тем, которого на льдине носит?..
Уж который раз рассказывает разным людям свою историю Кузьменко, все страхи по многу раз пережиты. Кажется, чего еще волноваться? А вот поди ж ты, не может говорить спокойно. Он смущенно улыбается.
— Не сладко пришлось, хлопцы, совсем не сладко… Неделю по морю скитались. Несло нас то в одну сторону, то в другую. И там вода, и там вода. Сперва жевали, что в торбах оставалось: хлеба окраец, цыбулина, шматок сала. Потом зубы положили на полку. Сами-то ладно, а кони как? С конями плохо. Подобрали они все, что можно. Смотрим, за сани принялись: грызут дерево — глядеть жутко. Распрягли мы их на всякий случай, вольно оставили. К людям жмутся, подрагивая телом, и так на тебя смотрят жалостливо, что не знаешь, куда глаза спрятать. И думаешь себе: «Нам-то, дуракам, так и надо, потащились морем, вместо того чтобы земли держаться. А за что кони страдают?»
На четвертый день льдина как лопнет — точно громом ударило. Прошла трещина посредине, и начали половины расходиться. Мы стали на большой кусок перепрыгивать. Когда люди перешли на одну сторону, а сани и кони остались на той льдине, кто-то догадался взять дышло в руки и отпихивать этим дышлом одну льдину от другой. Лошади, почуяв беду, просто-таки взвыли, как заржут-заржут не своим голосом. Да как маханут через промоину — ну, думаем, всех нас потопят. Пока обошлось. А есть нечего. Дошло до того, что шлеи сыромятные пожевали: и люди их жевали, и кони… А лед все подтаивает, ломается. Прыгали с одной льдины на другую. Еще пятерых лошадей потопили. Грех взяли на душу: сами помогли им потопнуть. Но что поделать? Не мы их, так они нас. Один Воронок остался, тянется к моему ремню, которым шинель подпоясана, лижет. А, думаю, что его беречь, если всем нам скоро будет темна хата! Снимаю, отдаю коняке. Обрадовался, враз сжевал.
Последнюю ночь, помню, провели на ногах: уже ни сесть, ни лечь невозможно — водой захлюпывало. Ну, считаем, все. Сбились до кучи — плечо в плечо. Прижались друг к другу, чтоб потеплее. Воронок тоже голову свою между нашими просунул. Вздыхает, как равный брат по несчастью. Вот она и могила…
Потап снова умолк; у него потухла цигарка. Все следили за тем, как он голой рукой выискивает в пепле уголек. Раскопал, дунул на него — уголек заалелся, прилип к недокурку.
— Могила, значь… Но нет, не надо прежде времени панихиду заказывать. Услыхали мы, что бы вы думали? Петуха! Точно глас божий подан был. Кукарекает, чуем, в темноте — верите, аж слезой по глазам ударило. Земля! Крик, гвалт подняли. Из последних сил глотки надрываем. И Воронок старается, всех своим ржанием перекрывает. Заметили мы, просыпаются люди, огоньки кое-где раздули. Собаки брехом зашлись. А где мы — не понять: чи в Крым нас пригнало, чи, може, на Тамань выкинуло. А то, возможно, поносило по морю да к своему же берегу и притулило… Горланим: «Спасите!» Ждем, пока подойдут к нам на лодках или баркасах. Но оказалось, лодки тут без дела: сидим на мелководье — не глубже, чем по пояс будет. До земли добирались вброд, как раз около Темрюка.
5
Говорят, счетовод Кравец во время утренней гимнастики гирей крестится. Так это или нет, но похоже на правду. У Кравца под кроватью действительно стоит двухпудовик. А раз стоит — значит, для чего-то он нужен! Не орехи же им колоть!
Кравец — моложавый, стройный. Гимнастерку на талии перехватывает ремнем удивительно туго, и от этого становится таким тонким, даже боишься, как бы не переломился. Лицо у него всегда розовое, гладкое, но ничего на этом лице приметного нету, разве что глубокая ямка на подбородке. Она одновременно и красит Кравца, и создает ему неудобства. Дело в том, что Кравец любит часто бриться. Бритва у него, уверяют, знаменитая — шведской стали. А вот эта самая ямочка становится всегда поперек дороги: начисто ее никак не выскрести — ни носком лезвия, ни пяткой не возьмешь. Лицо получается, можно сказать, чище зеркала, а в ямке все чернеет.
И еще часы есть у Кравца. Получены они за безупречную службу, о чем и надпись гласит, выгравированная на нижней крышке. По этим часам, считай, вся коммуна живет. То и дело бегают к нему справляться о времени. Кравец, когда занят делом, часы в кармане не держит. Он их вешает за цепочку на гвоздь: пришел, посмотрел и уходи, не мешай работать.
А работа у Кравца важная и сложная. Все надо подсчитать, все взвесить, все записать: куда, кому, сколько, чего. Он и в армии, отбывая действительную службу, на учете сидел. Там и выучился счетоводству. Для коммуны теперь оказался человеком самым необходимым. Без него даже Потап Кузьменко слепой. Кравец все знает, все помнит: и убытки, и прибытки. Видит, куда какая копейка закатилась. Без него бы неизвестно что и делали. Он же и в банк за ссудой едет, он же и товар для коммунаров получает.
Да вот только вчера привез из города несколько рулонов материи: и миткаля, и бязи. Все это богатство сложил в своей комнатухе-каморке. Куда только все поместилось! Там ведь и так не повернуться. Кровать, да стол, да их трое: Кравец и жена с грудным дитем. Предлагали ему квартиру попросторнее — отказался. При хуторской стесненности, говорит, и эта роскошь. Дверь из комнаты счетовода выходит в небольшую залу. В нее еще две двери выходят: из комнат председателя Кузьменки и завхоза Косого. А после двери Косого тянется длинный коридор, в который еще много других дверей выходит. Если собираются сборы, сюда столько народу сходится, что зала всех вместить не может. Некоторым приходится стоять в коридоре.
Набилось коммунаров в залу — ногу некуда поставить. Одеты кто во что: этот в серяке, тот в свитке, третий в брезентовой куртке, четвертый поверх простого пиджака башлык накинул. И шапки тут, и картузы, и брыли соломенные. А всего больше — платков. Несколько пацанов, и Тошка среди них, терлись у стола, мешали. Кравец нашел им подходящее место: поднял и посадил на шкафы, что стоят в ряд у глухой стены.
— Сидите там и не пикните!
Хорошо получилось: и людям стало просторней, и мальчишки довольны — сверху и виднее, и слышнее.
А собрался сюда народ все из-за той же материи, которую из города привезли.
У большого стола стоят двое: председатель и счетовод. Кравец фамилию выкликает, Кузьменко бязь-миткаль отмеряет. Ловко у него получается, орудует аршином умело. Накладывает витки, накладывает, и вдруг на последнем — стоп. Надрывает ткань о медный острый наконечник аршина, затем смело обеими руками хвать ее пополам — ахнуть не успеешь, как кусок уже в твоих руках. Народ удивляется:
— Чистый приказчик!
Кузьменко посмеивается, высвечивая тусклыми зубами, потряхивает темным с проседью чубом.
— Приказчик не приказчик, а в лавке крутился.
Какое-то время он действительно работал мальчиком на побегушках у местного купца-богатея со знаменитой фамилией Суворов. В самом центре Новоспасовки стоит огромный кирпичный домина, крыша железом крыта. Купца теперь нет, а дом коммуне передан. Там живет часть семей, так как всем места не хватает на хуторе. Там и общежитие коммунское для школьников. Маслобойка, кузница, сарай, куда на зиму молотилку и веялку отвозят, тоже там. Да если уж все говорить, то оттуда, из дома Суворова, коммуна-то, собственно, и началась. На хутор она после переехала.
— Не натягивай, Потапе, не натягивай!
— Честь по чести, как всем!