Привезли его в больницу с израненной ногой — страшно было смотреть! Сплошная рана. Возможно, если бы его сразу отвезли в Люблин, то… Ведь их деревенская больница располагала только одним врачом, который даже не был хирургом. Рану он очистил, кое-что зашил, кое-что отрезал — и Зенек остался с негнущейся левой стопой и тонкой, без мышечной ткани, ногой.
В то время ему было семнадцать лет. Молодой, высокий, крепкий, как дубок, парень, несмотря на задиристый характер, был трудолюбив и тянулся ко всякой работе, как никто другой в деревне.
Бабы шептались по углам, что старого Станкевича покарал бог: уж больно гордился сыном! Сын был у него единственным. Еще были три дочери.
С тех пор и слонялся Хромой по отцовской усадьбе, помогая кое-как в самой легкой работе. К тяжелому крестьянскому труду он стал совершенно непригоден. Косу отобьет, плуг наладит перед пахотой, со скотом проковыляет до водопоя…
Он все больше избегал людей, в деревне почти не показывался, а если уж выходил, то шел быстро, жался к заборам, не затевал обычных деревенских разговоров со встречными девушками или парнями.
Как огня боялся встреч с Иренкой, к которой был неравнодушен, как и она к нему. Старики Беняс и Станкевич прежде смотрели на их отношения с явной благосклонностью. Хозяева они почти одинаковые, у каждого по четверо детей. Зенек был трудолюбив, Иренка тоже.
После несчастья с Зенеком она также долго не показывалась на людях, затем пришла в себя, даже несколько раз заходила к Станкевичам во двор, но Зенек всегда успевал забиться в какой-нибудь угол, и они ни разу не встретились. А девушке ведь не пристало искать парня или спрашивать о нем…
К ней стал наведываться Стах Франчук — упитанный, румяный парень, которому при выделе из родительского хозяйства полагалось двенадцать моргов хорошей земли. Старый Беняс вполне оценил это и не препятствовал его ухаживаниям. Иренка, однако, к Стаху относилась холодно, но это не останавливало молодого Франчука. Он приходил почти каждый вечер, просиживал в доме часами, разговаривал с отцом и матерью девушки, на нее же не обращал особого внимания.
Об ухаживании Франчука Зенеку рассказала младшая сестра Бронка. Он прикрикнул на нее: дескать, это его не касается, это дело самой Иренки и Стаха, — а затем ушел в сарай и плакал как ребенок. С той поры он сделался еще более неразговорчивым, на всех смотрел исподлобья и совершенно перестал появляться на деревне.
Скоро пошла молва, что молодого Станкевича постигло новое несчастье: у него увели девушку.
А третьим его несчастьем, третьим черным днем стал день, когда все его сверстники были вызваны на военную комиссию.
Собрались все, получившие повестки, перед хатой старосты, погрузились на телегу Франчука и поехали в городок, расположенный в десяти километрах. Хромой ехал с ними. На призывном пункте ведь не знали, что Зенек Станкевич сунул ногу в жатку Матчака и теперь не годится для службы ни в каком роде войск. Это должна была установить комиссия.
Парни были воодушевлены, они рвались надеть военную форму и идти воевать. Только Хромой уныло сидел на телеге. Ему, как никому другому, хотелось в армию, и не было ни малейшей надежды, что его возьмут.
Из их деревни брали почти исключительно в кавалерию. Прежде из него получился бы превосходный улан.
Одно неосторожное движение — и нет любимой девушки, хозяйства, мундира…
Явиться в полки они должны были в сентябре: почти все — в кавалерию, а Владек Цыбульский — даже в первый полк легкой кавалерии в Варшаве. Он ходил гордый, как павлин, каждую свободную минуту проводил в кузнице лысого Матеюка, который когда-то служил в этом полку, и без конца расспрашивал о службе.
Из двенадцати парней призывного возраста не взяли только Зенека. Даже Тымека Сороку взяли в пехоту — был он мал ростом, неказист и явно не годился в кавалерию. Над Тымеком все подсмеивались, говорили, что придется ему в пехоте ползать на брюхе и глотать пыль, поднятую уланами.
Тымек это очень переживал и стал избегать ровесников. Его терзала зависть. Он, Тымотеуш Сорока, все предки которого были уланами, драгунами и гусарами, должен будет тащиться в обмотках, с ранцем за спиной, по слякоти, пыли и снегу, в то время как его приятели, теперь господа уланы, будут гарцевать на лошадях! Обида сблизила его с Хромым. Они встречались вечерами и, чадя самокрутками, беседовали обо всем. Тымек жаловался на свою несчастную судьбу, но Зенек почти не откликался на сетования приятеля. Его черные цыганские глаза были устремлены куда-то выше головы Тымека — непонимающие, далекие…
Он бы охотно пошел и в обмотках, с ранцем по слякоти, зною, снегу и пыли. Только бы его взяли!
Но служить в армии парням их возраста так и не пришлось. Именно в сентябре началась война.
Искрящийся снег хрустит под тяжелыми сапогами, крошится и рассыпается, как кристаллики сахара, сверкает миллионами искр.
«Дойти бы только до Майдана, — думает Зенек. — Там даже если меня схватят, то скажу, что пришел к дяде…»
И он ковыляет по дороге, изрытой полозьями саней.
Все оказалось намного проще, чем они предполагали. Они со Скибой встретились на заходе солнца в Мельне и, дождавшись темноты, направились к гминной управе. В ее окнах горел свет. За этими освещенными окнами находился Крамер — фольксдойч, назначенный немцами гминным старостой. Скиба остался около дома, а Зенек осторожно постучал в дверь и подождал минуту, прислушиваясь. Внезапно вспотевшей ладонью он судорожно сжал рукоятку вальтера и снова постучал, оглянувшись на своего товарища, неподвижно стоящего в тени соседнего дома. Зенек был уверен, что тот не спускает с него глаз. Они были знакомы не один день — Скиба, выглядевший четырнадцатилетним подростком, маленького роста, без следов бороды на румяных щеках, и он, Зенек Брузда. Так уж получилось: Скиба и Брузда. Скиба — пласт земли, отваленный лемехом; он прикрывает брузду — борозду. Они дополняли и прикрывали друг друга.
На их счету была уже не одна такая операция.
Снег скрипит под ногами.
Они расстались в Мельне. Скиба отправился в свою деревню. Счастливчик! До его дома идти неполных два километра, не то что Зенеку — шестнадцать! Их нужно пройти до рассвета. Никто не должен заметить, что его ночью не было в деревне. Для людей он по-прежнему должен оставаться хромым придурком…
Хотя, наверное, так не подумал о нем Эрнест Крамер, когда парень ударил его меж глаз. Тучный староста стал медленно падать лицом вперед, и Зенеку пришлось отскочить в сторону, чтобы кровь, хлынувшая из раны, не залила его сапог.
А в деревне все твердят: хромой придурок… С того дня, как жаткой ему размозжило ногу. Когда это было? Ему казалось, что уже очень давно. Он успел забыть, как люди ходят на здоровых ногах…
Ходил на больной, да еще как! Шестнадцать километров за ночь по сыпучему снегу.