— Павел Родионович, что за оскорбление? Возьмите немедленно свои слова обратно! Иначе мы с вами будем стреляться.
Ничего себе! Если Освальдовна с утра начинает острить, то это совсем неплохо. Что за дивное утро!
— С женщинами и с начальниками я стреляюсь только на ракетницах. Для горячо любимых заряжаю красные. А вы какие предпочитаете? — поддержал я ее.
— Для всех только белые, — смеется.
Удивительное утро!
— Короче, Оля, считаю до трех, доедаю кашу — и на запад. А ты, если хочешь, догоняй. Раз!..
— Павел Родионович, я же не солдат! — взмолился Олин голос.
— Даю две минуты. Я пока поставлю на печку еду, вернусь и скажу: «Два!»
Я нарочно медленно очистил артельную чугунную сковороду от вчерашних засохших остатков еды, растопил жир, бросил щепоть сушеного лука и, когда вокруг него забегали кипящие пузырьки, вывалил остатки недоеденной перловой каши на сковороду. Ее мы называли «шрапнель» — сколько ни вари, все твердая.
— Оля, уже «два»! — сказал я, выйдя из палатки.
— И три! — через секунду крикнула Оля, бесенком выпрыгивая на свет божий.
У меня сердце замерло от восторга, как если бы я карабкался, карабкался вверх в туман, в дождь и вдруг… за перевалом передо мной распахнулась бы солнечная долина — и не как видение, мираж, а реальная, круто убегающая вниз сухими приветливыми склонами, очень уютная, домашняя и одновременно вся загадочная, сказочная с далеким голубым озером — прекрасная удивительная долина на нелегком пути.
И все она. Всему виной она. Смеющаяся, высокая, тоненькая, она легко заскользила по гальке, и ни один камушек, казалось, не сдвинулся с места. Голова откинута, на голове чалма из полотенца. Не знаю, если и было у меня в жизни утро, которое суждено мне. запомнить на всю жизнь во всех мелочах и, главное, во всей его гармонии и символичности, так это было то самое утро. И другого такого, наверное, уже не будет больше никогда.
Поели мы плотно. К нам присоединился Жека. Остальные еще не очухались от сна. У Жеки был виноватый вид. Он, видно, стыдился того, что вот, мол, он, здоровый мужик, будет сидеть на базе, а Оля куда-то уйдет и будет выполнять его же работу. Совестливый парень Жека. Хороший парень Жека.
Наливая себе вторую кружку кофе, я вдруг вспомнил Лиговку и старую-старую рекламу на глухой кирпичной стене, вспомнил и продекламировал:
— Тот, кто утром кофе пьет, тот весь день не устает.
— А я в Магадане видела: «Молоко кто утром пьет, тот весь день не устает».
— Молока нет. Хочешь еще кофе?
Мы двигались уже три часа, а отошли километров семь — не больше. Шли молча — под вьюками трудно болтать — дыхание беречь нужно.
Я уже упомянул раскисшую позднеосеннюю тундру. Тундра на самом деле раскисла. Воды сверху много. Но разбухший торф покоился на твердой основе: совсем неглубоко была многолетняя, или, как еще ее красиво называют «вечная мерзлота», а проще — тот же самый торф, но только мерзлый. И проваливаться не случалось.
Оля шла очень хорошо. Раз десять я оборачивался, хотел спросить: не тяжело ли ей, но все десять раз, встретившись с Олиным взглядом, наполненным таким спокойствием, удовлетворением и упорством, проникался тем же спокойствием, той же удовлетворенностью и даже радостью, да, радостью, что мне не хотелось уж ни о чем спрашивать. Мы продолжали идти молча.
«Хлюп-хлюп-чвак, — без умолку разговаривала с нами тундра, — чвак-хлюп-чвак».
Я слушал тундру и, уверен, Оля тоже.
Видимость была отличной. Слева чуть сзади от нас возвышались скалистые горы полуострова Елина. Справа и впереди за мелководным заливом распластался невысокий полуостровок Лахтак. Он на самом деле походил на выползшего на сушу морского зайца — большого серого тюленя. А дальше, уже в самом море, ни к селу ни к городу, торчала громадина острова Крайнего, похожего на плохо натянутую палатку, берега которого (я это знал) обрывались в море двухсотметровыми уступами. Справа километрах в пяти от нас эта слегка волнистая и бурая, как осеннее футбольное поле, тундра смыкалась с правобережными террасами долины реки Островной, прямо по ходу она упиралась в большую горную страну, над которой в тихие вечера разыгрывали свои цветовые симфонии удивительные, уникальные закаты. Мы шли в эту горную страну, в долину безымянной речки.
«Чвак-чвак», — выговаривают сапоги.
Мы бы смогли идти по берегу моря. Там была песчаная осушка, утрамбованная волнами, как асфальт, но для этого нужно было сделать приличный крюк, а времени нет. Поэтому я от верховьев нашего базового ручья прочертил на карте по линейке прямую (подобным образом, говорят, поступил Николай I с железной дорогой Петербург — Москва) и, выйдя на тундру, взял азимут. А теперь мы шли по этой прямой, и можно было себя не проверять, так как далеко-далеко на горизонте впереди прямо по ходу был великолепный ориентир — остренькая горка.
Если сегодня мы пересечем тундру и хотя бы километра на три поднимемся по нашей речке, то будет здорово. А мы, конечно, пересечем ее и по речке поднимемся.
Самое красивое на тундре — маленькие торфяные озерки. Они часто овальные, наполненные водой до краев. Когда вглядываешься в них, то видишь голубовато-коричневое небо и беловато-коричневые облака и свое отражение, абсолютно не искаженное. В эти озера могут заглядывать только живые создания: утки, гуси, олени, медведи и очень редко — люди. Ни один кустик не растет на их берегах. И кажутся они бездонными, недоступными, таинственными. В Европе бы их сравнили с омутами. Я же сравниваю их с Олиными глазами. Это Олины глаза и по игре света. У нее странный цвет глаз. Глаза ее кажутся то голубыми, то карими, то вдруг чернеют до угля, то светлеют и становятся прозрачными. Никогда не встречал я таких глаз!
Говорят про хорошие аквамарины, что они голубой воды, про бриллианты, что они чистой воды, а Олины глаза были серой воды, нет, не водянистые, а как будто тяжелая серая капля утонула в глазах и высвечивает изнутри свинцовым блеском. И может быть, игра цветов в Олиных глазах и объясняется способностью преломлять краски мира. Ведь может же быть такое?
«Хлюп-чвак-хлюп-хлюп» — под сапогами.