А вокруг, насколько захватывал глаз, расстилалось голубое безмятежное море, словно не было опасности, словно не пронеслась только что над ним черная беда.
И Генка-моряк стонал и ворочался во сне, ловя распахнутым обезвоженным ртом воздух, он словно воду пил и не мог напиться. Боль воспоминаний кипятком шпарила все внутри, он их редко видел, эти страшные сны из прошлого, а когда видел — переносил чрезвычайно тяжело. До крика, до слез, до судорог в груди — так тяжело переносил. И в этот раз тяжело — один из мастеров, живших в офицерском балке, четырежды просыпался и глядел сквозь тьму на задыхающегося во сне Генку, прикидывая — вызывать санитарный вертолет или не вызывать?
Но потом Генка затих, успокоился, зачмокал губами, ровно сосунок-козленок довольный, которому пустышку в рот сунули — сменный капитан перестал пришептывать дряблыми губами, некоторое время перед глазами стояла ласковая бирюза моря, потом все это исчезло, и из ничего, из прозрачной невесомости вдруг всплыло очень милое, насмешливое лицо, яркое, словно цветок и волнующе нежное — от такой нежности в раздвоине ребер, в «поддыхе» обязательно вспыхивает что-то щемящее, сладкое, вызывающее хмельное счастливое чувство, боль — не боль, а какой-то светлый печальный ожог. Генка улыбнулся во сне. Он видел Любку Витюкову. И еще он видел лето, теплую реку Зею, на которой родился, песчаные увалы, по обочинам которых в дождливую августовскую пору, в песенные ночи рождаются и растут крепкие, как капустные кочерыжки, грибы, видел фиолетовые, в прозрачном дыму сопки, похожие на хлебные краюшки, ровнехонько, одна впритык к другой, усаженные на землю, видел диких коз, гуртом и поодиночке выходящих на соленые гольцы — «посолониться», видел пади, полные духовитой зреющей голубики, темные речушки, в которых водятся усатые, с презрительно-крохотными глазками сомы, ленки — родственники хариуса, разбойные, до оторопи быстрые щуки, видел помидорные грядки чужого огорода, откуда он, голопузым пацаном, крал «бычьи сердца» — огромные, с толстой, кроваво-латунной кожей помидоры, видел сахарно-светлую пыльную дорогу, уходящую вдаль, к горизонту, и там, у этого горизонта резко обрывающуюся. Это была дорога Генкиного детства. Но главное — женщина, которую он видел сейчас во сне и которая вызвала у него приступ нежности. Любка, Люба, товарищ Витюкова, комендант балочного городка.
В жизни Генка-моряк относился к женщинам… ну как он относился к женщинам? Да, собственно, никак. В детстве он их не любил, потому что они были похожи на его мать. А мать бросила Генку. Вернее, не бросила, а оставила на попечение своего дальнего родственника, сивого одинокого деда. Однажды дед отправился в тайгу охотиться на коз — хотел мальца свежатиной угостить, да, видать, где-то подвела его древняя ржавая одностволка, либо еще что случилось, — не вернулся дедок из тайги. А дело уже по осени было, сентябрь на дворе стоял, снег выпал, на тот снег — снег новый, все следы позамел — в такую пору человека ни за что в тайге не отыщешь. Это труднее, чем иголку найти в скирде сена, вот ведь как. Остался Генка один, и пошел он ходить, что называется, по рукам — в одном доме обогреют, куском хлеба с сахаром угостят, в другом — половником супа, в третьем — кашей. Потом его в детдом определили. Школу детдомовскую окончил и оттуда уж в моряки двинулся.
Были у него, конечно, женщины, случайные, как и у всякого моряка — в нескольких портах зарубки остались, а вот настоящей женщины не было ни одной. Не встретил он пока такую в жизни, не дано. Вся надежда на будущее.
Генка неожиданно сжался во сне, скорчился, обращаясь в старичка, он будто усох, он вдруг начал страшиться Любкиной красы, этой бездони глаз, нежной линии шеи и притеми в подскульях, всего радостного и яростного, что было сокрыто в ней, в ее жизни — он знал, чутьем понимал, что красы надо бояться, что сам он низкоросл и клещист, и холодная краса над ним посмеется, но перед этой красой, теплой, милой и близкой, он устоять не мог — так и тянуло к ней, так и хотелось вывернуться наизнанку, совершить что-то благородное, самоотверженное, достойное рыцаря-мужчины.
Генка-моряк почмокал во сне слежалыми губами, звук был бессильным.
Но он верил в то, что в конце концов прибьется к берегу, что плывет он в нужном направлении — не куда волна вынесет, а плывет сам, вот так. Он плывет к ней, к Любке Витюковой, он влюбился в нее, вот ведь какая история, расскажи детдомовским — ахнут. И что-то щекотное, печальное и светлое, что нельзя определить словами (на это талант Пушкина надо иметь), охватывало его, погружало в тревожную прохладу свою, и сердце начинало убыстрять бег, и молотило так, что не остановить, не удержать его.
Утром он проснулся рано, когда ночь еще лила в оконце офицерского балка густую чернь, и долго лежал с открытыми глазами, думая о жизни своей, о людях, с которыми его свела судьба, и каждый раз — вот ведь лихомань какая! — мысли его, ускользая из-под контроля, делали зигзаг и возвращались к Любке Витюковой, статной комендантше с насмешливым взглядом, ни на кого не похожей. И глухая, далеко запрятанная тоска шевелилась в нем, и он понимал, в чем причина. В неизвестности, которой было, словно дымом, окутано будущее, в ощущении, что должно что-то произойти.
Наш отряд строил насыпь для будущей дороги, которую тянули на Север, Генка-моряк к нашей работе никакого отношения не имел, он приехал сюда по «газовым» делам — проверять здешний газовый шлейф — переплетение труб, железной сеткой опутавших землю. Очень часто трубы забивались пробками смерзшегося газа, тугими, будто из чугуна отлитыми тычками, работать с таким шлейфом — мука. Вот Генка должен был газовиков-операторов от этой муки и освободить.
Но пока не подъедет передвижная паровая установка (газовые пробки разогревают, разжижают паром, огнем нельзя — может рвануть), пока не подъедет напарник Алик, дел у Генки-моряка — нуль. Хочешь, по балочному городку слоняйся, хочешь, лежа, в потолок слюной цыкай либо считай, сколько в нем заклепок и сгустков краски, хочешь — на охоту лыжи востри. Дичи тут много, газовики, что здесь бывали до него, рассказывали. А на охоту, право слово, сходить Генке надо, он знает такой способ добычи боровых птиц, такой способ, что… В общем, он еще удивит местную публику.
В семь часов утра гулко, будто ревел слон, затараторил-захрипел «матюгальник» — динамик, подвешенный на столбе и включенный на полную мощность. Генка даже вздрогнул, когда динамик выдал на-гора́ первую порцию хрипа. Потом сквозь хрип прорезались какие-то частые, один за другим, почти без передышки удары — Генка определил: барабан — это для обитателей «диогеновых бочек» звучала, так сказать, бодрая, вдохновенная музыка зарядки, под которую все должны были делать пресловутые физические упражнения, а заодно и испытывать свои нервы (выдержать этот хриплый «там-там» было непросто, но в балочном городке жили ребята крепкие, и не такое переносили, кое-кто даже на хозяина тайги один на один выходил, и со стаей волков лоб в лоб сталкивался). Потом барабанная дрызготня улеглась и простуженный, какой-то дырявый, голос потребовал, чтобы товарищ Лукинов и товарищ Пащенко (прозвучало довольно официально) срочно явились в прорабский балок, а вместе с ними водитель машины-водовозки.
В оконце офицерского балка по-прежнему лилась беспросветная чернь — утро тут наступит не скоро, дай бог часов в одиннадцать-двенадцать, на два с половиной часа вызвездится день, и потом снова на здешнюю землю опустится ночь, стылая, с морозным щелканьем и далеким, придушенным сугробами голодным волчьим воем, фырканьем спящих под снегом птиц, едва ощутимым, выбивающим мурашки на коже движением в глубоком земляном мешке черной пахучей жижи — нефти, тяжелыми вздохами скапливающегося в горловине мешка газа.
Днем по зимнику доставили пароустановку, а к вечеру, уже в темноте, на вертолете прибыл напарник Алик — такой же, как и Генка, низкорослый, с плоским лицом, украшенным густыми и на удивление длинными и пушистыми, как у Буденного, усами (и как он только умудрился их отрастить в двадцать с небольшим лет — одному богу известно), неразговорчивый. По устоявшейся армейской привычке (Алик всего три месяца, как из армии) приложил руку к шапке, коротко доложил:
— Прибыл в твое распоряжение.
Генка усмехнулся.
— Что, гвардии ефрейтор, маминой-папиной лаской воспитанный, на роду генералом быть нареченный, отстрелялся на старом месте?
— Так точно!
— Вчера где был? — спросил Генка-моряк, хотя знал, где Алик был — спросил для строгости, для порядка, как начальник спрашивает своего подчиненного.
— В Урае.
— Урай — не рай, вещички собирай? Ага?
— Так точно!
— «Так точно, так точно», — сморщился Генка, сдвинул рот по диагонали, передразнивая Алика, — ты хоть бы десяток других фраз выучил, какие-нибудь слова более человеческие, что ли.
— Слушаюсь!
— «Слушаюсь, слушаюсь»… Ну и старшина же у тебя в роте был. Он что, только такую речь и признавал?
— Никак нет.
— Тьфу! — сплюнул Генка, колупнул ногтем заковырину, гнездившуюся у него на подбородке. — Я те что, старшина иль комвзвода, чтоб со мной на таких сухих рысях изъясняться? — («Ого, куда задвинул, какой поэтический образ придумал: «на сухих рысях», — мелькнуло в голове у Генки удивленное, мелькнуло и тут же угасло). — Тут, в отряде, девчонки такие работают, что по вечерам надо фраки надевать и беседы вести самые что ни есть тонкие… М-м-м… «Шарман», — вспомнил он трудное слово. — Ясно?
— Так точно!
— «Так точно, так точно»… Вот те, а? Поезд, идущий на восток… В шесть часов вечера после войны, — начал дергать плечами Генка, передразнивая Алика, хотя и понимал, что он не прав, но остановить себя не мог. Потом вдруг споткнулся, словно ему как в боксе нанесли удар в поддых — он увидел Любку Витюкову. Та шла по тропке, проложенной между «диогеновыми бочками», перепрыгивая через мослы — гнутые коленчатые переплетения отопительных труб, которыми балки были соединены между собой (балок, отапливаемый печушкой-буржуйкой, холодный, трескучий, неудобный — он уже ушел в прошлое, ныне изготовляют «бочки», которым Диоген обязательно бы позавидовал, с центральным отоплением, с умывальниками). Любка шла к ним — ближе и ближе, Генка похмыкал в кулак, разгреб ладонью воздух перед ртом: «Чик-чик-чик-чик», вытянулся, стараясь казаться повыше, сравняться ростом с Любкой — да вот оказия — не получалось насчет «выше» у Генки. Если только к кисам десятисантиметровые каблуки прибить.
— Ну как живется новоприбывшим? — спросила Витюкова. — Не скучаете?