Некоторые из употребляемых Дмитревым приемов сложно охарактеризовать иначе как манипуляции. Например, он возвышает легендарные сведения до уровня исторического факта, но при этом, ссылаясь на легендарность, предлагает скорректированную версию легенды – не подтвержденную другими источниками, а выстроенную самостоятельно[275]. Варианты того же приема: может отвергаться часть сведений, которая не нравится историку[276]; либо вообще провозглашаться версия, обратная той, что дана в источниках[277].
Фактически манипуляцией, но более тонкой является и использование приема неправомерных обобщений, основанных на внешнем (фактически присвоенном) явлению признаке. Римляне, описывая различные противоправные выступления на территории империи, использовали термин latrones (разбойники), Дмитрев же на этом основании начинает говорить о «движении latrones», переводя технический термин в социальную плоскость и тем самым придавая разнообразным проявлениям социальных беспорядков единую основу и один смысл[278].
Иногда исследователь просто игнорирует невыгодные сведения, как в случае с его упорным желанием доказать, что агонистики и циркумцеллионы – это различные категории, основываясь на спорной трактовке единственного отрывка из Августина и более поздних примерах словоупотребления[279]. При этом более широкий контекст трудов Августина в рассмотрение не принимается. Конечно, Августин написал очень много, но трудно поверить в то, что Дмитрев, учитывая его образование и проявляемое им знание даже второстепенных раннехристианских сочинений, настолько слабо ориентировался в трудах гиппонского епископа. Скорее следует принять версию Н. А. Машкина, на которую тот намекает в своем критическом отзыве на статью Дмитрева: увидев в старом словаре возможность для разведения этих понятий, тот использовал ее для того, чтобы нарисовать образ агонистиков-революционеров, очищенный от неприятного в советское время религиозного бэкграунда[280].
Наконец, можно увидеть и следы поспешности в том, как была построена авторская концепция народных движений на территории Римской империи: иногда сам рассказ о событиях может противоречить предлагаемой читателю трактовке. Во время антирабовладельческого восстания, поднятого вестготами в 376 г., восставшие сами захватывают рабов – да, конечно, Дмитрев делает совершенно фантастическую оговорку, что так вестготы обращались только с богатыми и знатными, но что она, в сущности, меняет, даже если ее принять?[281]
Все эти аспекты дмитревских построений, которые нередко комментаторы определяют как вполне типичные для той эпохи, тем не менее бросались в глаза уже тогда. С одной стороны, Дмитрев делал все то же, что позволяли себе и другие историки, с другой – его манипуляции столь концентрированы, а стиль столь вызывающ, что его работы можно определить как радикальный вариант исторического письма 1930‐х гг., на который решались как раз немногие из авторов, публиковавшихся в таких изданиях, как «Вестник древней истории».
Тогда почему его там стабильно печатали с 1940 до 1951 г.? Знакомство с Рановичем не объяснение, ведь три из шести публикаций в «Вестнике древней истории» вышли уже после смерти Абрама Борисовича[282]; тем более что они не были большими друзьями, а в письмах Дмитрев обращается к Рановичу скорее как к старшему товарищу, если и не заискивая перед ним, то ища его поддержки. Сам же Ранович, при всех особенностях его творчества (стремление к убедительным обобщениям при некотором презрении к подробностям – черта, относительно роднящая его с Дмитревым), был куда более аккуратен в обращении с источниками, а кроме того, всегда тщательно исполнял свои редакторские обязанности. Если он считал нужным, то всегда мог вернуть статью на доработку, а то и вовсе отказать в публикации. В сохранившемся наброске довоенного письма Дмитреву он прямо предупреждает того, что читатель у журнала требовательный, следовательно, Ранович сразу испытывал некоторые сомнения в Дмитреве как подходящем авторе[283]. Никакой линии редакции на то, чтобы все статьи в ней были написаны в подобной «пролетарской» стилистике, увидеть нельзя, кроме Дмитрева подобных публикаций было немного[284].
Ответ, возможно, кроется в том, что Дмитрев был единственным автором, чьи работы практически идеально соответствовали ленинско-сталинскому (весьма упрощенному) видению позднеантичной истории, в то время как остальным приходилось, например, просто добавлять к фактологии общеизвестные цитаты[285]. Постоянные восстания, о которых говорил Ленин, и все то, о чем говорил Сталин: рыхлая Римская империя, варвары и рабы, «с грохотом» опрокидывающие Рим, ликвидация рабовладения, – все эти черты у Дмитрева отражены так, что, читая его, журнал нельзя обвинить в недостаточной боевитости или идейности. Там, где другие предпочитали обтекаемые формулировки о движениях рабов и колонов, об их общем фронте с городскими низами и варварами, Дмитрев рубил напрямую, и это именно он довел начальный концепт до связной исторической концепции «перманентной революции рабов»[286]. То, что он при этом пожертвовал львиной долей научности, можно было списать со счетов, особенно в период идеологических кампаний позднего сталинизма. Фактически Дмитрев, вряд ли сам это понимая, оказался важным противовесом, который делал возможным существование более академической науки на его фоне.
Более того, он пригодился в этой же роли не только антиковедам, но и византинистам. Византиноведение, пережив после смерти Успенского[287] пятнадцатилетие забвения, в 1943 г. начало возрождаться институционально – заметную роль здесь играла деятельность московской византийской группы под руководством Е. А. Косминского, которая, в отличие от созданной в 1939 г. в Ленинграде группы под руководством М. В. Левченко, смогла заручиться более надежной поддержкой[288]. С 1947 г. снова начинает выходить «Византийский временник», который с первого же выпуска оказывается под огнем критики за чересчур положительную оценку деятельности Успенского. Иными словами, советское византиноведение, которое начало оформляться позднее, чем антиковедение и история Древнего Ближнего Востока, проходило в скором порядке те же стадии и допускало примерно те же ошибки. Косминскому потребовалась скорая корректировка курса, в связи с чем начинается публикация серии статей о народных движениях в Византии. Дмитрев и тут оказывается не только нужным, но даже заметным исследователем, который повлияет на раннее творчество З. В. Удальцовой (1918–1987)[289]. Тем самым 1948–1952 гг. – пик его научной карьеры.
Но напрочно связав свои идеи с вызывающими крайностями сталинской историографии, Дмитрев лишил свое собственное научное творчество дальнейших перспектив, так как, в отличие от большинства других историков, из его воззрений не было удачных возможностей для отступления. Его последняя статья в «Византийском временнике» от 1956 г. – исторический анахронизм, она вышла после трехлетнего перерыва в издании сборника, сама же явно была подготовлена к печати при жизни или вскоре после смерти Сталина[290] и теперь читалась совсем по-другому.
Все это тем более печально, что перед нами – лучшая статья Дмитрева. Как и статья о скамарах (1952), она в значительной мере (благодаря работе редактора?) очищена от его типичных штампов, в ней тщательнее подобраны источники, удачнее аргументация (видимо, результат недавно защищенной докторской): утверждение о том, что в источниках смешались варварские вторжения и выступления жителей окраин, совсем не беспочвенно. Дмитреву удалось даже подняться до собственно исторического пафоса, который редко бывает уместен и еще реже получается: «За „варварами“, за скифами, за готами почти совсем скрылись народные массы, порабощенные, но не покоренные римским завоевателем. Проникнутые открытой враждебностью к римским порядкам, они должны были как-то реагировать на события, но о них, об их настроении и поведении римские писатели почти ничего не говорят»[291].
В эти годы, согласно воспоминаниям, в частных разговорах с коллегами Дмитрев оправдывается за то, что поддерживал и развивал концепт «революции рабов», тем, что иначе он бы лишился не только работы, но и жизни[292]. Сейчас уже не так просто сказать, что стояло за этим заявлением: старый страх о том, что его, сына священника, в любой момент могут объявить социально чуждым элементом, отсылка к общей жестокости сталинских чисток, желание оправдать свой карьеризм или все вместе, смешанное в какой-то сложной пропорции. До последних лет, когда болезнь начала диктовать свои условия, он все еще готовил итоговую монографию, вероятно утешая себя тем, что сможет переделать ее сообразно требованиям времени[293].
Однако преодолеть свой стиль работы дано немногим и не в любом возрасте. Некоторую положительную память об ученике Успенского сохранят византинисты, но в общем в конце жизни он уже застал отдельные критические отзывы[294], сменившиеся затем полным безразличием. Негибкая и простая концепция, созданная Дмитревым, позволила ему максимально приблизиться к мейнстриму, но достиг он этого ровно перед тем, как базовые тенденции изменились, что и оставило его на периферии.
Типологически близкий пример научной судьбе Дмитрева можно увидеть в судьбе Владимира Ипполитовича Недельского (1903–1958). Происходил он из семьи учителя, школьное образование получил в Петербурге, а высшее – уже в Ленинграде, специализировался на истории религии и борьбе с ней, работал в Музее истории религии АН СССР, в 1936 г. без защиты получил степень кандидата наук (в те годы это было сравнительно частым явлением – по совокупности научных достижений и учитывая, что научные степени были восстановлены недавно, упрощенная процедура имела смысл). Работал в таких структурах, как Рабочий антирелигиозный университет им. Скворцова-Степанова, готовящий пропагандистов атеизма[295]. В 1941 г. эвакуировался в Кировскую область, а с 1943 г. проживал и работал в Кирове, в 1944–1952 гг. работал на кафедре всеобщей истории Кировского педагогического института, стал заведующим кафедрой.
В 1930‐е гг. Недельский опубликовал серию популярных работ об истории христианства, выдержанных в соответствующем духе. В 1936 г. вышла его книга «Революция рабов и происхождение христианства», в которой фактически на скорую руку была сделана попытка увязать христианство с новой модой на освещение Античности. Для того чтобы обеспечить базу своим высказываниям, Недельский опирался на книгу М. И. Ростовцева «Социально-экономическая история Римской империи» (1926), которая стала настоящей сенсацией в мировом антиковедении тех лет и вывела Ростовцева в лидирующие историки[296]. Утверждая, что Ростовцев ему нужен только для того, чтобы брать из него «материал», Недельский фактически переделывает элементы концепции Ростовцева в нужном ему направлении: эволюция рабовладения обосновывает рождение христианства. Неудивительно, что получилась вызывающе низкопробная продукция[297].
Тем самым Недельский сопоставим с Дмитревым по стилю, но несопоставим по эрудиции. Отсылки к литературе и источникам в антирелигиозных работах Недельского самые поверхностные, что в некотором смысле делает их более адекватными поставленным задачам популярного изложения[298]. Правда, если в ранних работах еще видны следы собственного выстраивания материала, когда повествование дается в марксистском ключе, но без обязательного воспроизведения базовых цитат из «классиков», то в «Революции рабов и происхождении христианства» прослеживается классическая советская структура, при которой авторский нарратив является как бы эманацией высшей истины основателей теории. Текст предваряется огромной цитатой-эпиграфом из Сталина, во введении перечислены «правильные» основоположники марксизма и попраны еретики (К. Каутский), а затем начинается переделка Ростовцева[299]. Это, безусловно, более быстрый в приготовлении рецепт, чем был у Дмитрева, но и менее перспективный. Правда, в описании «революции рабов», которая датирована у Недельского 186–282 гг., можно увидеть некоторые знакомые нам черты – от упоминания буколов до внимания к движению Матерна и, наконец, характеристики движения багаудов как «крестьянско-рабской войны»[300]. Не исключено, что на раннем этапе формирования концепции Дмитрева на него оказала влияние именно эта брошюра.
В послевоенное время Недельский все больше занимался краеведением и фактически отошел от тематики древней истории.
Еще один, но менее схожий пример – судьба Александра Петровича Дьяконова (1873–1943), выходца из семьи сельского священника Ярославской губернии, выпускника Петербургской духовной академии (1897), при содействии знаменитого историка церкви В. В. Болотова (1853–1900) оставшийся работать в ней библиотекарем и одновременно оформленный вольнослушателем в Петербургский университет, а после начал преподавать и в самой ПДА[301]. В 1912 г. защитил диссертацию на степень магистра богословия и начал преподавать на Высших женских курсах. С 1916 г. работал в Пермском университете (переехав туда одновременно с Богаевским), с 1934 г. – в Смоленском педагогическом институте (где еще помнили Никольского). Методологически осваивал марксизм. Подготовил монографию о первом сицилийском восстании, за что получил степень доктора наук (1940)[302]. Умер во время оккупации Смоленска, не дожив менее месяца до его освобождения советскими войсками.
Дьяконов успел до революции сделать ряд важнейших шагов – в том числе опубликовать большую книгу об Иоанне Эфесском, то есть занимался церковной историей ранней Византии[303]. Имея солидную базу, в том числе в плане языковой подготовки, он не мог писать с таким размахом, как Дмитрев или Недельский. Его работы – результат последовательного анализа источников, и в этом отношении дореволюционный и советский периоды его творчества отличаются мало. Формально «горячая» тема рабских восстаний у него превращается в спокойное рассуждение о наиболее вероятной датировке первого сицилийского восстания[304]. Если судить по тезисам его докторской, он постарался дать тщательный разбор реального состояния дел в сицилийском землевладении, оценив количество рабов и скорректировав существовавшее тогда в науке представление о площади обрабатываемых земель на Сицилии. Уделял он внимание и религиозному фактору в рабских движениях.
Другая тема, которой он заменил историю церкви, – переселения славян; в посмертно опубликованной статье (поступившей в журнал перед войной) он уже проявляет более явное следование моде: славяне, являясь революционным элементом, грабят латифундии, но терпимо относятся к крестьянам, рядом с которыми селятся на Балканах[305]. Надо полагать, в докторской диссертации он более активно ссылался на марксистские теоретические работы[306], но их неиспользование в научных статьях уже говорит о том, что желание вписаться в научную моду было здесь ограничено представлением о допустимых пределах следования ей.
ГЛАВА 5
ЖИТЬ НЕЗАМЕТНО
Провинциалка в столице – сюжет, в общем, не новый. Если добавить к нему то, что провинциалка молода, но не красива, что она умна, что она с Черниговщины и что она приехала ни много ни мало на Бестужевские курсы, то это добавит конкретики, но не слишком изменит основной мотив. С другой стороны, пока книга рассказывала только о судьбах мужчин, а теперь появляется возможность сказать и о том, чем было начало XX в. для женщин, идущих в науку.
Эпоха великих реформ Александра II ознаменовалась и стремлением женщин к самореализации, несмотря на очень ограниченные возможности. Именно этим объясняется то, что курсы стенографисток пользовались популярностью – благодаря им Анна Григорьевна Сниткина познакомилась с Достоевским. М. Н. Стоюнина (подруга А. Г. Достоевской) открыла в столице женскую гимназию, ту самую, в которой одно время учительствовал Богаевский. С получением высшего образования дело шло гораздо сложнее, первые опыты 1860‐х гг. почти не дали результатов, но правительство, осознавая в том числе опасность оттока девушек для обучения за рубеж, начало разрабатывать законодательную базу для высшего женского образования. Ее появление сделает возможным открытие в конце 1870‐х гг. женских курсов с университетским уровнем преподавания – в Москве, Петербурге и Киеве. Высшие женские курсы в Петербурге открылись 20 сентября 1878 г., а поскольку их первым директором был знаменитый историк России К. Н. Бестужев-Рюмин (1829–1897), курсы получили неофициальное название Бестужевских. Правда, официально свидетельства об окончании курсов были приравнены к университетским дипломам только в 1910 г.
В начале XX в. уже все более серьезной становилась другая проблема – дальнейшая научная карьера для тех девушек и женщин, которые выказывали для этого соответствующие способности. Самым простым вариантом, конечно, было преподавание на самих Бестужевских курсах, но не все на этом останавливались. Ученица Ивана Михайловича Гревса (1860–1941), медиевист Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская (1874–1939), начинала работать на курсах, но после командировки во Францию, на исходе которой она защитила докторскую диссертацию в Парижском университете, стала преподавать в Петроградском университете; в 1915 г. она станет первой в России женщиной – магистром наук по всеобщей истории, а в 1918 г. – первой женщиной в стране, которой была присвоена степень доктора всеобщей истории. С 1916 г. она преподавала на Бестужевских курсах уже как профессор. Другие, как Татьяна Сергеевна Варшер (1880–1960), ученица М. И. Ростовцева, останавливались на преподавании в гимназии (с 1911 г. выпускницы курсов могли преподавать в мужских гимназиях и реальных училищах без ограничений), но продолжали заниматься научной деятельностью, стремясь к тем же высотам науки, как это делала и другая бестужевка, тоже ученица Ростовцева – Софья Ивановна Протасова (1878–1946). Многие были вовлечены в активную общественную или даже подпольную деятельность – не будем забывать, что курсы прошли также А. И. Ульянова и Н. К. Крупская.
В общем, это были те же надежды и примерно те же проблемы, что и у нового поколения юношей-выпускников, правда, с некоторой спецификой. Курсистки вовсе не были восторженными поклонницами любого эффектного преподавателя, но если они видели и чувствовали настоящего профессионала, то он завоевывал у них безоговорочный авторитет. Уже неоднократно упоминаемый в этой книге М. И. Ростовцев относился к числу таковых небожителей – к его занятиям готовились исступленно, строгость его на экзамене порождала легенды, а его европейская известность и педагогический дар вдохновляли тех, кто искренне интересовался древней и в особенности римской историей.
Социальную мобильность в Российской империи не стоит переоценивать, но то, что она заметно ускорилась с началом XX в., отрицать невозможно. Особенное значение этот факт приобретет, если мы обратимся не к статистике, а к отдельным примерам. Прадед Ростовцева был еще мещанином, а отец стал попечителем Оренбургского учебного округа и действительным тайным советником – на пару строчек выше в Табели о рангах, чем отцы Никольского, Богаевского или Ульянова-Ленина (и уж у него были ордена и Анны, и Станислава, и Владимира, и даже орден Белого Орла).
Отец Марии Ефимовны Сергеенко, родившейся 9 декабря 1891 г. в городе Новозыбкове (ныне – Брянская область)[307], был мелким служащим, вышедшим из крестьян. Росла девочка в Чернигове, город был тихим, провинциальным, едва достигшим населения в тридцать тысяч, почти целиком деревянным. У матери было небольшое поместье, и семья изредка наезжала туда, в основном проживая в городе[308].
Вот отсюда в 1910 г. она отправится в Петербург, на Бестужевские курсы. А мотив раскрыла она сама: это была мечта, вызванная желанием вырваться из уютной, но скучной жизни, в том числе поддержанная тем влечением к лучшему, которое психологически отличает талантливого человека из захолустья. Сергеенко в одном из своих небольших воспоминаний написала об этом лучше:
Раннее увлечение марксизмом и даже писание прокламаций также отметили годы отрочества в Чернигове, но провинциальность местной жизни спасла Сергеенко от лобового столкновения с карательной функцией государства, и оппозиционность скорее выветрилась из нее, чем оставила хоть какой-то серьезный след. Поэтому она ехала в Петербург для образования, не для борьбы.
Абсолютным нравственным авторитетом для курсисток был И. М. Гревс, роль которого как источника интеллектуального единения петербургской исторической молодежи сложно переоценить[310]. Но Сергеенко увлекла не медиевистика, а древность. Сначала это были занятия, которые вели Протасова и София Венедиктовна Меликова (1885–1942), еще одна талантливая выпускница курсов, которая впервые начала преподавать на них как раз курсу Сергеенко. В будущем эти бестужевки станут одними из лучших подруг Сергеенко. Их курсы были важны принципиально – «в средней школе латынь, а тем более греческий, как правило, не преподавались»[311], между тем интересовавшимся Античностью без этих языков дальше продвинуться было невозможно.
А затем были Зелинский и Ростовцев. Зелинский умел давать широкие обобщения в форме ярких лекций, но курс 1910 г., по воспоминаниям Сергеенко, не был этим слишком увлечен[312], «приземленность» Ростовцева к источнику, видимо, вдохновляла больше. Как и было сказано выше, строгость последнего была легендарной, но для его учениц это не был страх ради страха или покорность в ущерб индивидуальности, чему свидетельством количество тех бестужевок, которые посвятили свою жизнь изучению античного общества. Он заботился об ученицах, и, возможно, по его протекции Сергеенко, явно стесненная в средствах, начала преподавать в гимназиях. С окончанием курсов в 1915 г. проблема самообеспечения встала более остро, но по представлению Зелинского ее оставили на курсах еще на год, присудив стипендию имени Е. И. Лихачевой[313]. К сожалению, женский путь в науку тогда был длиннее и извилистее мужского, да и время диктовало новые условия – заграничная командировка, которую получили и Добиаш-Рождественская, и Протасова, и Меликова, была уже невозможна для Сергеенко, поскольку началась война, а выпускные экзамены она сдавала в 1916 г.
[275] Один из самых ярких примеров: история о «христианском легионе». Отвергая то, что фиванский легион отказался подавлять восстание багаудов из‐за своей веры, Дмитрев предполагает, что солдаты сделали это из чувства классовой солидарности (Дмитрев А. Д. Движение багаудов. С. 109).
[276] Дмитрев верит Геродиану, что Матерн был лидером большого отряда восставших, но не верит, что тот отправился в Рим лично убивать Коммода – ведь это снижало образ революционера до обычного авантюриста (Там же. С. 103–104).
[277] Максимиан не мог отвратить от восстания часть его сторонников, устроив раздачи продовольствия. Контраргументация Дмитрева в этом вопросе сводится к обороту «на самом деле» (Там же. С. 110). Ворота Филиппополя готам открыл не начальник гарнизона, а восставшее население (Дмитрев А. Д. Народные движения в восточноримских провинциях в период дунайских войн… С. 114).
[278] Дмитрев А. Д. Движение latrones как одна из форм классовой борьбы в Римской империи. С. 61–72. Критика дмитревской этимологии самого термина, стремящейся возвести его к значению слова «раб», заимствованному из греческого: Коцевалов А. Античное рабство и революции рабов в советской исторической литературе. Мюнхен, 1956. С. 8–9. Обратим внимание, что Дмитрев в своей этимологии опирается на работу М. С. Куторги (1809–1886), то есть, опять же, эксплуатирует те знания, что были получены им еще до революции.
[279] Дмитрев А. Д. К вопросу об агонистиках и циркумцеллионах. С. 67. Похожий случай – когда в рассказе о потерях римлян в борьбе с населением дунайских провинций не переводится на русский та часть надписи, в которой указано, что примипил погиб, сражаясь с карпами (Он же. Падение Дакии… С. 84).
[280] Машкин Н. А. К вопросу о революционном движении рабов и колонов в Римской Африке // ВДИ. 1949. № 4. С. 57–61. Также критика этого разделения: Коцевалов А. С. Античное рабство и революции рабов в советской исторической литературе. С. 32–33; Gacic P. Classes et luttes sociales, d’après les historiens soviétiques // Annales. Histoire, Sciences Sociales. A. 12. 1957. No. 4. P. 660, n. 4.
[281] Дмитрев А. Д. Восстание вестготов на Дунае и революция рабов. С. 72, 74–75. Похожий пример: восстание Буллы пользуется широкой поддержкой населения, но сходит на нет, как только его захватывают (Он же. Движение latrones… С. 70).
[282] Строго говоря, даже четыре – но статья об агонистиках и циркумцеллионах вышла в 3-м номере за 1948 г., в котором Ранович указан в траурной рамке как член редколлегии. Это позволяет говорить о том, что Ранович до своей смерти 29 мая 1948 г. успел поработать не только с материалами второго, но и с частью материалов третьего номера. После смерти Рановича и вскоре за ней последовавшей смерти А. В. Мишулина постоянную работу редакции в значительной мере определял С. Л. Утченко.
[283] Абрам Борисович Ранович: документы и материалы. С. 42. Сохранился набросок этого письма на обороте письма Дмитрева, которое издатели предположительно датируют 1940 г. или началом 1941 г. Но именно высказанное Рановичем сомнение заставляет меня думать, что письмо может датироваться 1938 г. или, вероятнее, 1939 г. Ведь если в 1940 г. у Дмитрева уже состоялась первая публикация в «Вестнике древней истории», то на этом фоне высказанные Рановичем сомнения звучали бы запоздало. Затруднение заключается в том, что в переписке речь идет о статьях про восстание буколов и Бар-Кохбы, а опубликована в 1940 г. была лишь статья о багаудах. Но вполне допустимо предположить, что около 1939 г. Рановича не устроило ни освещение буколов, ни Бар-Кохбы, и он отказался от обеих статей, но принял к публикации третью, о багаудах. Статью о Бар-Кохбе Дмитрев после этого опубликовал в Сталинграде, а статья о буколах, видимо отредактированная, была напечатана в «ВДИ» в 1946 г. Если мое предположение верно, то это укрепляет версию о том, что основная часть труда была создана очень рано, в Сталинграде, почти или вовсе без поездок в крупные библиотеки.
[284] Относительно похожа на Дмитрева по направленности статья К. Ф. Штепы, вышедшая в одном номере с его первой публикацией в «Вестнике древней истории», но она принципиально отличается по стилю, включая и более осторожную формулировку выводов: Штепа К. Ф. Восстания Стоцы (536–546 гг. н. э.) (К истории революционных движений в Римской Африке) // ВДИ. 1940. № 3–4. С. 115–130 (особенно С. 129–130). Можно также сказать, что Ранович скорее способствовал радикализации взглядов Дмитрева, чем препятствовал ей: он посоветовал Дмитреву назвать докторскую диссертацию «Революция рабов и вторжения варваров в Римскую империю» (но – возможно, по совету ленинградцев – Дмитрев отказался от этого названия) (Абрам Борисович Ранович: документы и материалы. С. 44).
[285] Голубцова Н. И. Италия в начале V века и вторжение Алариха в Рим // ВДИ. 1949. № 4. С. 62–74.
[286] Kazhdan A. Soviet Studies on Medieval Western Europe: A Brief Survey // Speculum. Vol. 57. № 1. 1982. P. 14.
[287] Хотя византиноведческая комиссия существовала до 1930 г., но это уже была ее агония – судя по всему, участники продолжали собираться на квартире вдовы Успенского: Барынина О. А. Отечественное византиноведение на рубеже эпох: Русско-византийская комиссия (1918–1930 гг.). СПб., 2010. С. 45.
[288] Удальцова З. В. Византиноведение за 50 лет. М., 1969. С. 41–43. См. также: Сашанов В. В. Становление советского византиноведения в 40–50‐е XX века: институциональный аспект // Ученые записки Казанского университета. Серия Гуманитарные науки. 2016. Т. 158. Кн. 3. С. 840–850.
[289] Удальцова З. В. Народные движения в Северной Африке при Юстиниане // Византийский временник. Т. V. М., 1952. С 15–48.
[290] Этим и объясняется ссылка на Сталина, которая привлекла внимание С. С. Казарова (Казаров С. С. Указ. соч. С. 63).
[291] Дмитрев А. Д. Народные движения в восточноримских провинциях в период дунайских войн… С. 106.
[292] Казаров С. С. Указ. соч. С. 72, 76.
[293] О. Л. Вайнштейн отмечал, что статьи Дмитрева «почти полностью» исчерпывают содержание его докторской диссертации. Тем самым фактически после 1950 г. Дмитрев не написал ничего нового. Вряд ли тут уместно определение «творческий кризис», скорее речь должна идти именно об исчерпанности (Вайнштейн О. Л. История советской медиевистики. 1917–1966. Л., 1968. С. 110, прим. 40).
[294] Пример спокойной по форме, но совершенно сокрушительной по содержанию критики: Корсунский А. Р. Движение багаудов // ВДИ. 1957. № 4. С. 73–75.
[295] Весь Ленинград. Адресная и справочная книга на 1931 год. Л., 1931. С. 68.
[296] Rostovtzeff M. I. The Social and Economic History of the Roman Empire. Oxford, 1926.
[297] Подробнее см.: Крих С. Б., Метель О. В. Советская историография древности в контексте мировой историографической мысли. С. 107–108.
[298] См.: Недельский В. Антихрист и страшный суд. Л., 1930.
[299] Недельский В. И. Революция рабов и происхождение христианства. М.; Л., 1936. С. 3–12.
[300] Там же. С. 47–64.
[301] Усачев Н. Н. Александр Петрович Дьяконов // Социально-экономическое развитие России и зарубежных стран. Смоленск, 1972. С. 271–272.
[302] Публикация книги перед войной задержалась как из‐за технических проблем (смоленская типография не имела латинского, греческого и сирийского шрифтов), так и из‐за тяжелой болезни А. П. Дьяконова, как свидетельствуют письма его жены В. Н. Дьяконовой Д. М. Петрушевскому: АРАН. Ф. 493. Оп. 3. Д. 71. Л. 9 об. – 26 об. О судьбе рукописи: Тезисы к диссертации А. П. Дьяконова «Восстания рабов в Сицилии во второй половине II в. до н. э.». Публикация Н. Н. Усачева // Социально-экономическое развитие России и зарубежных стран. Смоленск, 1972. С. 256 сл.
[303] Дьяконов А. Иоанн Эфесский и его церковно-исторические труды. СПб., 1908.
[304] Дьяконов А. О хронологии первого восстания рабов в Сицилии во II в. до н. э. // ВДИ. 1940. № 3–4. С. 62–70. Хотя итоговая цель этой работы – удлинение хронологии восстания, сходная с тем, как А. В. Мишулин стремился увеличить длительность (соответственно, и значимость) восстания Спартака.
[305] Дьяконов А. Известия Иоанна Эфесского и сирийских хроник о славянах VI–VII вв. // ВДИ. 1946. № 1. С. 34.
[306] См., например: Тезисы к диссертации А. П. Дьяконова «Восстания рабов в Сицилии во второй половине II в. до н. э.». С. 270.
[307] История косвенно связывала героев этой книги: в Новозыбковском педагогическом институте в 1933–1934 гг., до перевода в Смоленск, преподавал А. П. Дьяконов (Усачев Н. Н. Александр Петрович Дьяконов. С. 273).
[308] Гаврилов А. К., Казанский Н. Н. К 100-летию М. Е. Сергеенко // Вспомогательные исторические дисциплины. Т. XXIV. СПб., 1993. С. 316.
[310] Жизни и воззрениям Гревса посвящено много исследований. Достаточно указать лишь несколько важнейших (по хронологии издания): Каганович Б. С. И. М. Гревс – историк средневековой городской культуры // Городская культура: средневековье и начало Нового времени. Л., 1986. С. 216–235; История и поэзия: переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова. М., 2006; Бамбизова К. В. Историческая концепция Ивана Михайловича Гревса – основоположника петербургской школы медиевистики: дис. … канд. ист. наук. Томск, 2008; Свешников А. В. Иван Михайлович Гревс и петербургская школа медиевистов начала XX в. Судьба научного сообщества. М.; СПб., 2016.
[311] Сергеенко М. Е. О С. В. Меликовой // Санкт-Петербургские высшие женские (Бестужевские) курсы. 1878–1918. Сб. ст. Л., 1973. С. 199.
[312] «„Все это, может быть, так, а может быть, и не так“, – заметил кто-то из нашей группы, выходя с какой-то особенно блестящей лекции Зелинского по истории греческой религии» (Сергеенко М. Е. О С. В. Меликовой. С. 200). Сто лет спустя ясно, что по большей части – «не так», но сейчас существеннее то, что Сергеенко это реплику запомнила.
[313] Гаврилов А. К., Казанский Н. Н. Указ. соч. С. 317–318.