— Выпьем, друзья, после победы. Сполна! — обратился с улыбкой Артем к орлятам, чтобы прекратить тягостное молчание.
— Если доживем! — добавил кто-то.
— Не мы, так другие доживут. И непременно выпьют!
— Какое утешение!.. — недовольный голос из-за стола.
— Хлопцы! — хватил кулаком по столу Одарчук. — Прекратить базар, кат бы вас побрал!
Смолкли, присмирели орлята. В хате стало так тихо, что слышно было, как шуршит под печью мышь.
— Ну что ж, не будем зря терять время. В дорогу так в дорогу! — промолвил Одарчук и выскочил из-за стола.
За ним встали орлята, так и не притронувшись к еде.
V
Размеренно ступают кони по размокшей, напоенной влагой земле. Будто на ощупь, тяжело катятся в темном ущелье лесной дороги нагруженные доверху возы. На них, опершись спиной о спину, дремлют партизаны. Только одинокий тоскующий голос тянет грустную песню:
Песня до краев наполняет сердце Артема щемящей тоской, бередит давно, отболевшие воспоминания. И словно из тумана перед ним начинает выплывать знакомая криница с низеньким, уже трухлявым срубом за сельскими левадами под скрипящим ясенем. А возле того ясеня — сгорбленная мать в старенькой сорочке и изъеденной молью запаске[4]. Но как ни силился Артем, так и не мог разглядеть ее лица. Он видел только узловатые, покрытые темными трещинками, изуродованные непосильным трудом пальцы маминых рук, которые нервно теребили на груди концы вылинявшего платка. И тихий, подточенный безнадежностью голос:
— А может, ты все-таки не уезжал бы, сынок… Как же я здесь одна?
О, если бы он знал тогда, что слышит мамин голос в последний раз! Только ведь дети непростительно беззаботны, им и в голову не приходит, что родители не вечны. Не почувствовал тогда близкой беды и Артем. А ровно через полгода получил письмо, в котором односельчане сообщали, что схоронили его мать.
То ли соседи поскупились на пятак, то ли, может, не догадались вовремя послать телеграмму, но он так и не проводил свою пеньку в последнюю дорогу…
Ржавым гвоздем впивается Артему в мозг тоскующий голос, вливается ядовитым ручьем в душу, в груди становится тесно и душно.
«А она ведь так не хотела, чтобы я оставлял ее одну… Верно, предчувствовала свою близкую кончину. Почему же я не понял этого? Почему хоть не приголубил ее на прощанье, не сказал теплого слова?..»
Из густого тумана снова выплывает знакомая криница за сельскими левадами под скрипучим ясенем, ссутулившаяся мать. Словно чужими глазами увидел он вдруг себя, вихрастого восемнадцатилетнего, страшно решительного и страшно уверенного в исторической значимости своего призвания. Что значили темные, безыдейные материнские доводы для него, секретаря сельской комсомолии, который сагитировал свою ячейку отправиться в полном составе на ударную стройку пятилетки?
— А кто же будет строить Днепрогэс? Я должен идти, мама, обязательно должен!
Она только тяжело вздохнула, как вздыхала не раз в прошлом, провожая старших сынов на войну, и потянулась дрожащей рукой ко лбу своего последнего сына. Заметив этот позорный для матери комсомольского секретаря жест, Артем вспыхнул и, не помня себя от стыда, бросился к бугру, где его уже ждали с пожитками за плечами будущие строители Днепрогэса.
«А она ведь и не думала удерживать меня. Она только хотела благословить крестом, как благословляют все матери своих детей перед дальней дорогой. А я и в этом ее не уважил. Боялся, чтобы, боже сохрани, не заметили комсомольцы, какая она у меня набожная. Не обнял, не поцеловал на прощанье, улепетнул, как вор из чужой хаты. От родной-то матери… И откуда мы беремся, такие бессердечные?»
стонет, надрывается одинокий голос в темноте.
— Да замолчите вы там! — невольно вырывается у Артема.
Песня обрывается, как полет подстреленной птицы. И сразу жуткая тишина наваливается на лес, ложится камнем на плечи. Словно даже перестали падать с мокрых ветвей гулкие капли и не вздыхала под копытами коней раскисшая дорога.
— Что же это, уж и петь нельзя? — прозвучало во мраке, словно выстрел.
Через мгновение перед Артемом вырастает силуэт всадника.
— Крутую кашу завариваешь, комиссар! Зачем обижаешь людей? Тебе с ними воевать и воевать, — гневно чеканит Одарчук.
— Не до песен мне сейчас, Ефрем…
— А ты не только о себе думай, комиссар. Я, к примеру, всю гражданскую с песней прошел и никому не позволю на нее замахиваться. Никому, понимаешь!
Не дожидаясь ответа, он неожиданно затянул хрипловатым простуженным голосом:
— Ге-ей, ге-ей! — подхватили всем скопом орлята на переднем возу.
[4] Запаска — род женской одежды, заменяющий юбку.