Наши просторные палатки, между прочим, с красными и черными полосами, как на Юге, стояли на маленьком голом плато, на берегу реки. Их откинутые завесы, приподнятые палками, отбрасывали на голую площадку два квадрата тени, единственные на всем пространстве, испепеленном солнцем, по которому оно рассыпало дождь бледных золотых лучей. Стоя в квадрате серой тени и возвышаясь над всем вокруг, Си Джилали, его брат и отец — все трое в черном — безмолвно присутствовали на обеде. За ними на солнцепеке полукругом сидели на корточках люди в грязно-белых одеждах без складок, безмолвные, неподвижные, с полузакрытыми глазами. Слуги, одетые в белое и столь же безмолвные, неслышно сновали между палаткой и кухней, оттуда поднимались две струйки дыма, словно два жертвенных дымка. В дополнение ко всему я мог видеть в проем двери уголок дуара, кусок реки, табун лошадей, подале стада коричневых верблюдов с тонкими шеями, лежавших на бесплодных холмах, и землю, голую, как пустыня, светлую, как поля созревшего хлеба. И среди всего этого лишь клочок тени, где отдыхали путешественники, и легкий шум, доносившийся из палатки.
Картине, которую я пишу с натуры, не хватает величия, размаха и безмолвия. Мне хотелось бы запечатлеть ее самыми яркими красками и описать самыми простыми словами, но ограничусь одной фразой, в которой заключено все: «Пей с миром».
Долина Уэд-эль-Алкум сужается и оголяется к югу; через три часа пути она выходит к Шелифу и между Богаром и Богари пересекается, как я тебе писал, с другой долиной, совершенно безводной, идущей с востока на запад. Богар виден оттуда как сероватое пятно среди зелени на острой вершине горы. Деревушка же Богари, взгромоздившаяся на скалу, открывается слева лишь при вступлении в долину Шелифа, в глубине унылого, но сверкающего на солнце пейзажа. Поразительно, я никогда не встречал ничего подобного, даже не мог себе представить ничего более дикого — употребим это слово, хотя мне и нелегко его выговорить. Обидно будет, если им станут пользоваться все, и так уж им злоупотребляют; к тому же слова грубы: они не выражают оттенков и обозначают только самый общий признак. Охарактеризовать действие солнца на эту пылающую землю, назвав ее желтой, — значит все испортить и обезобразить. Лучше уж совсем не говорить о цвете, ограничившись словами «очень красиво», оставляющими тем, кто не видел Богари, свободу выбора оттенков.
Белая деревушка с коричневыми и лиловыми вкраплениями стоит над оврагом, образующим сток, где чудом сохранились две-три зеленые смоковницы и столько же мастиковых деревьев, как бы выточенных из куска порфира или агата, так богата их палитра — от оттенка винного осадка до кроваво-красного. Если не считать нескольких кустиков вдоль водосточных каналов, в Богари нет ни деревьев, ни травы. Песчаная в некоторых местах почва гола, как пепелище. Наш лагерь расположился у самой деревушки на утрамбованной площадке вроде базарной площади, где останавливаются караваны, приходящие с Юга. Со вчерашнего дня мы живем здесь в обществе ястребов, орлов и ворон.
Здесь приема нам не устраивали. Страна бедна. Вынужденные сами заботиться о своих развлечениях, мы пригласили на сегодняшний вечер из Богари танцовщиц и музыкантов.
Деревушка Богари служит местом торговых сделок и складом для кочевников, в ней много красивых женщин, прибывших сюда из районов Улед-Наиля, Аразлия и других, где нравы легкие, и девушки, как правило, ищут счастье в соседних племенах. У жителей Востока существуют прелестные слова, маскирующие истинный род занятий этих женщин, и я, за неимением лучшего, буду называть их танцовщицами. Итак, перед красной палаткой, служащей нам столовой, зажгли большие костры и послали человека в деревню. Все там уже спали, так как было десять часов, и, наверное, нелегко было разбудить этих бедных людей. Нам пришлось прождать час, прежде чем мелькнул свет — яркая красная звездочка, передвигавшаяся в темноте в стороне деревни, затем мелодичный звук арабской флейты нарушил ночную тишину и известил нас, что приближается праздник.
Пять-шесть музыкантов с тамбуринами и флейтами, столько же скрытых под вуалями женщин и многочисленные сопровождающие, которые сами себя пригласили на веселье, появились наконец у наших костров и образовали большой круг. Бал начался. Это не было похоже на полотна Делакруа. Все цвета исчезли, остались лишь контуры, либо затушеванные смутными тенями, либо прочерченные широкими полосами света, несравнимыми по фантазии и смелости. Нечто в стиле «Ночного дозора»[29] Рембрандта или, скорее, его незавершенных офортов. Головы в белых уборах, будто отсеченные наотмашь ударом резца, руки без тел, движущиеся кисти без рук, сверкающие глаза и белые зубы на почти невидимых лицах, часть одеяния, вдруг оказавшаяся на свету (а другой словно вовсе нет) и случайно выхваченная невероятной игрой матовых и чернильно-черных теней. Вызывающие головокружение, неизвестно откуда исходящие звуки флейты перекликались с ударами четырех кожаных барабанов, выделявшихся на самом освещенном месте круга огромными золочеными дисками, казалось, они подрагивают и звучат самостоятельно. Костры, куда подбрасывались сухие ветки, потрескивали, искрились, окутывались клубами дыма, расцвеченного раскаленными угольками. И вне этой странной сцены не было видно ничего: ни лагеря, ни неба, ни земли, повсюду — вверху, внизу, вокруг — царил мрак, кромешная тьма, известная, наверное, только потерявшим зрение.
Танцовщица, за которой наблюдали все присутствующие, двигалась ритмично, изгибаясь всем телом и часто притоптывая, она то запрокидывала голову в томном бессилии, то вытягивала и развертывала, как при заклинании, свои красивые руки (кисти рук, как правило, у них очень хороши). Несмотря на слишком явный смысл танца, эта танцовщица, пожалуй, могла бы с равным успехом играть как сцену из «Макбета», так и совсем другое. Это другое — в сущности, вечная любовная тема — дало каждому народу материал для фантазий и побудило все народы, кроме нашего, создать свои национальные танцы.
Тебе знаком мавританский танец. Он интересен богатством костюма. Но в целом танец безвкусен, а то и просто непристоен.
Арабский танец — танец Юга — реально выражает с целомудренной грацией и с несравненно более отработанной игрой жестов пылкую драму, наполненную нежными перипетиями, без пошлостей, неприемлемых для арабской женщины.
Танцовщица сначала показывает, как бы поневоле, свое бледное лицо в обрамлении тяжелых кос, заплетенных с шерстяными нитями, пряча его наполовину под покрывалом, потом отворачивается, как бы смущаясь под взглядами мужчин, — все это с нежной улыбкой и изысканным притворством стыдливости. Затем, подчиняясь все убыстряющемуся ритму, она становится смелее, ее поступь оживляется, жесты становятся резче. И вот начинается патетическое действо между нею и невидимым возлюбленным, который говорит с ней звуками флейт; женщина убегает, она прячется, но вот нежное слово ранит ее в самое сердце! Она подносит к нему руку — не для того, чтобы пожаловаться, а чтобы показать, что она поражена, а другой, обольстительным жестом, с сожалением отстраняет своего возлюбленного. Теперь следуют лишь порывы, смешанные с сопротивлением; чувствуешь, что она привлекает, желая защититься, ее тонкое, гибкое и ласковое тело изгибается, выражая крайние переживания, и ее руки, выброшенные вперед для последнего отпора, бессильно опускаются.
Я краток, а пантомима очень длинна и продолжается, пока музыканты, уставшие не меньше танцовщицы, не обрывают свою игру ужасной какофонией флейт и тамбуринов наподобие последнего аккорда органа.
Нашу танцовщицу нельзя назвать красавицей, но она обладает грацией, необходимой для танца, и умеет носить длинное белое покрывало и красный хаик, на котором в изобилии сверкают украшения. Когда же она простирала обнаженные руки, украшенные по локоть браслетами, и шевелила длинными, тонкими кистями с видом сладострастного ужаса, она была просто восхитительна.
Испытывал ли я чувство, равное удовольствию местных жителей? Во всяком случае, картина, явившаяся предо мной, останется в моих воспоминаниях наряду с образом прядильщицы, о которой я столько раз рассказывал тебе. Не знаю, в каком часу закончился праздник. Судя по всему, он мог продолжаться до утра. Утром я узнал, что один из наших людей позволил себе грубую выходку по отношению к танцовщице, та ушла, и обе стороны расстались, крайне недовольные друг другом, после обмена оскорблениями и угрозами.
Спустя час мы оседлали лошадей, чтобы отправиться дальше и заночевать в Улед-Моктаре. Через четыре лье мы очутимся на самом юге — в настоящей Сахаре.
Как я уже говорил, здесь мы оставляем мулов и двигаемся дальше караваном из двадцати пяти верблюдов, ожидающих нас со вчерашнего дня, терпеливо лежа у наших палаток.
Среди множества людей, заполнивших наш бивуак, я начинаю различать тех, кто отправился с нами. Погонщики мулов привязывают свои сандалии, всадники надевают свои длинные красные сапоги со шпорами. Это все люди с юга: из Улед-Моктара, Улед-Наиля, Агуати и так далее. Коричневые бурнусы принадлежат махзенам[30] из Лагуата, мрачным всадникам в грязных хаиках, питающимся бог весть чем, спящим где придется, тощим, как их лошади, и, однако, совершающим на этих животных, не знающих усталости, невероятные переходы.
Мы навьючиваем верблюдов. Эти хорошо сложенные животные, менее крупные, но более легкие и быстрые, чем верблюды Телля, приспособлены для перевозки грузов. У них живые глаза и тонкие ноги. Они ужасно ревут, когда им на спину взваливают тюки. Как я узнал от нашего башамара[31], это они жалуются на судьбу. Они говорят тому, кто затягивает на них ремни: «Подложи подушки, чтобы не поранить меня».
Джельфа, 31 мая
Вчера мы прибыли в Джельфу после пятидневного перехода по бесконечной равнине. Хорошая погода, иногда облачная, но достаточно теплая, убедила меня в том, что мы уже пять дней в Сахаре.
Географически Сахара начинается в Богаре, иными словами, здесь заканчиваются гористые, пригодные для обработки или, точнее, для возделывания земли, называемые Теллем. Ты знаешь, что о происхождении слов «Телль» и «Сахара» нет единого мнения. Генерал Дома, даже учитывая открытия последних восьми лет, в своем труде «Алжирская Сахара», не утратившем значения и поныне, предлагает этимологию, которая нравится мне по причине арабского происхождения и в целом удовлетворяет меня. В племени тольба считают, что слово «Сахара» происходит от арабкого «сухур» — трудноуловимый момент перед рассветом, когда в период поста еще можно есть, пить и курить. Слово «Телль» происходит от «тали», что означает «последний»[32]. Таким образом, Сахара — огромная и плоская страна, где сухур имеет особую ценность, а Телль — соответственно гористая страна за Сахарой, куда сухур приходит последним. Что бы там ни было, Сахара, безусловно, не означает «пустыня». Сахара — название огромной равнинной территории, в одних местах необитаемой, а в других — густонаселенной. Ее еще называют Фиафи, Кифар или Фалат — в зависимости от того, населена она, или заселяется на период после зимних дождей, или необитаема и непригодна для жизни. Впрочем, от Богара до Фалата, иначе говоря, моря песков, которое начинается только за Туатом, в сорока днях пути от Алжира, очень далеко. Я расскажу тебе об очень пустынных местах, но ты знай, что речь идет еще не о Фалате, или Великой Пустыне.
Еще на одно необходимо обратить внимание, и я покончу с географией. Сахара заселена двумя народами: оседлым, живущим в городах и ксурах, расположенных в местах, где имеется вода, и кочевым, арабами-завоевателями, живущими в палатках. Первые — земледельцы, вторые — пастухи. Общие интересы объединяют эти два народа, что, однако, не мешает арабам презирать соседей в обмен на ответное презрение. Они сообща владеют оазисами. Житель ксура возделывает словно арендатор сад кочевника, кочевник, в свою очередь, следит за общими стадами, отгоняет на зимние пастбища, а летом отправляется на базары в Телль, чтобы купить зерно для тех и других. Занимая, таким образом, пространство в две-три сотни лье, одни — оазисы, другие — лежащие между ними равнины, пригодные для жизни после дождей, многочисленные жители рассредоточены на огромных просторах Сахары, которую, как ты понимаешь, совершенно ошибочно называют пустыней и где, предполагали, водились самые химерические живые существа, кроме человека, самого реального и многочисленного из них.
Сделав это отступление, я возобновляю свои дорожные записи на бивуаке Богари с того момента, когда я тебя оставил, чтобы оседлать коня.
В путь мы двинулись только в полдень: с соблазнами Богари арабские путешественники расстаются особенно неохотно, я понял это по необычной медлительности приготовления к отъезду. Наконец по сигналу баша-мара ревущее стадо вьючных верблюдов поднялось. Мы галопом проскакали в голову каравана, и через несколько минут опустевшая деревушка скрылась за первым холмом, безмолвная, как и при нашем прибытии, суровая, несмотря на живой блеск оштукатуренных стен, и еще более тихая, чем на рассвете под белым полуденным саваном. Почти тотчас мы вступили в долину Шелифа.
Эта долина, или скорее неровная каменистая равнина, усеянная холмиками и изрезанная промытыми рекой оврагами, безусловно, одна из самых удивительных местностей. Я не видел ничего более причудливого и столь колоритного; даже после Богари это небывалое зрелище.
Представь себе горячие камни на выжженной земле, утрамбованной сухими ветрами. Мергельная земля, гладкая, как гончарные изделия, почти сверкает, так она гола, и кажется настолько обожженной, будто только что вынута из огня гончарной печи. Никаких признаков растительности: ни травы, ни даже чертополоха. Плоские холмы, словно примятые чьей-то рукой или изрезанные по чьей-то фантазии остроконечным кружевом, изогнуты, как рога или лезвие косы. В середине лежат узкие долины, такие же голые и чистые, как ток для зерна. Кое-где торчат причудливые холмы совсем уж мрачного вида; на их вершинах лежат неправильной формы глыбы, словно упавшие аэролиты на куче расплавленного песка, — и все из конца в конец, насколько хватает глаз, не красное, не совсем желтое, не темное, но цвета львиной шкуры. Шелиф, который через сорок лье к западу станет тихой и красивой, приносящей пользу рекой, здесь извилистый, зажатый в каменные тиски ручеек, зимой превращающийся в бурный поток, а с наступлением лета пересыхающий до последней капли. Он промыл себе в мягкой почве холма грязное русло, которое походит на траншею, и даже в самые сильные паводки не спасает нищую, снедаемую жаждой, пересыхающую долину. Его крутые берега так же бесплодны, как и все вокруг, можно заметить лишь приютившиеся у русла редкие стебли олеандров, отмечающие уровень половодья, запыленные, грязные и угасающие от жары в глубине траншеи, палимой полуденным солнцем. Впрочем, ни лето, ни зима, ни солнце, ни роса, ни дожди, которые заставляют зазеленеть даже песчаные и соленые почвы пустыни, ничего не могут сделать с этой землей. Все времена года бесполезны для нее: каждое приносит ей только муки.
Мы затратили три часа, чтобы пересечь поразительную местность. День был безветрен, а воздух настолько неподвижен, что даже проход каравана не всколыхнул его. Пыль, поднятая всадниками, клубилась, не поднимаясь, под брюхом вспотевших лошадей. Небо было великолепным и угрюмым, тяжелые облака цвета меди грузно плыли по лазури, почти столь же неподвижные и дикие, как сам пейзаж.
Вокруг ничего живого, только с большой высоты благодаря царящей вокруг тишине изредка доносились хлопанье крыльев и голоса птиц. Это стаи черных ворон, словно рой мошкары, кружили над самыми высокими холмами, а ниже летали бесчисленные стаи белых острокрылых птиц, полетом и жалобными криками напоминающих куликов. Иногда вдали появлялся орел с коричневыми полосами на животе или ягнятник-бородач с оперением в черных и светло-серых пятнах, они медленно прорезали пустынное небо, осматривая все вокруг, и, как усталые охотники, возвращались в лесистые горы Богара.
За Богари, за чередой симметричных холмов и долин — последней границей Телля — через узкий проход попадаешь наконец на первую равнину Юга.
Перед нами открылась огромная перспектива: добрых двадцать четыре — двадцать пять лье плоской земли, совершенно ровной и гладкой, выжженная равнина зеленовато-желтого цвета, расчерченная полосами серых теней и тусклого света. Грозовая туча, вставшая над ней, делила равнину надвое и мешала нам определить ее границы. Лишь в просветах клочковатого тумана, в котором, казалось, слились земля и небо, можно было угадать линию гор, идущих параллельно Теллю с востока на запад, с семью пиками в центре цепи; эти семь голов и дали ей имя Себа-Руус.
[29] «Ночной дозор» (Рота капитана Франса Баннингакока и лейтенанта Виллема ван Рейтенберга). 1642. Амстердам, Рейкс-музей.
[30] * Махзен — букв, «казна». В странах Магриба означает также «правительство»
[31] * Башамар — начальник каравана
[32] Вся эта этимология ошибочна. См. Послесловие. — Примеч. ред.