17 февраля 1929
«Как губы милой, рдеет слово Жица…»[283]
29 февраля 1929
Экспромт («На протяжении версты…»)[284]
1 июня 1929
На Олимпиаду Никитичну, содержательницу пансиона в доме Волошина[285]
23 июля 1929
Пи-явный сон в Коктебеле[286]
15 августа 1929
«Ангел-хранитель Максимилианий…»[287]
Август 1929
На перевод Абрамом Эфросом “VitaNuova” Данте, выпущенный издательством “Academia”[288]
11 октября 1934
«Есть право у меня такое…»[289]
8 мая 1951
ВЕСЕЛЫЙ СТРАННИК. Стихотворные мемуары (1935)[290]
— Очнись, поэт, затекший бок почухай!
— Я в том клянусь икрой моих каллихтов, –
Комментарии автора
Произведение, публикуемое[292] мною выше под названием «Веселый странник», посвящено памяти Эдуарда Багрицкого. Работа эта закончена в мае 1935 г. Два небольших куска, время написания которых будет оговорено ниже, были написаны значительно раньше и по другому поводу.
В герое моей вещи я пытался дать не столько портрет нашего замечательного современника, сколько идею этого портрета. Равным образом, и тот пространственно-временной фон, на котором выделяется эта идея, я пытался сделать в своих стихах только идеей фона, на котором Эдуард Багрицкий выступал в действительности. Мою работу нельзя рассматривать как биографическую повесть. Это, как сказано в подзаголовке, стихотворные мемуары, в лучшем случае — «повесть воспоминаний». Естественно поэтому, что характер героя не обрисован во всей его полноте. Работая над этой вещью, я заранее слышал недовольный ропот шокированных охотников до литературной канонизации, охотников, от усердия которых уже теперь начинает страдать пленительный образ Эдуарда Багрицкого. В минуты сомнений я подумывал о том, что образ «веселого странника» надо дополнить столь для него характерными филантропическими чертами, что не мешало бы, например, рассказать о том, как в годы военного коммунизма он привел к нам в дом своего товарища К. и попросил накормить этого последнего, причем сам отказался от угощения под предлогом сытости, а через день я узнал, что он сам был тогда очень голоден, но хотел, чтобы его еще более голодный спутник съел побольше; я уже хотел пристроить к моим мемуарам апофеоз, в котором Багрицкий попадал бы в святилище вечной памяти через три автоматических турникета, которые пропускали бы его после того, как в кассовые щели каждого из них он опускал одну за другою три золотые монеты и на одной было бы написано «поэт», на другой — «патриот», а на третьей — «товарищ»… но я ничего этого не сделал, побоявшись, что описание его хороших поступков, а тем более стихотворное описание, мне не далось бы без налета сусальности. Это отнюдь не значит, что я занимался описанием дурных поступков Багрицкого. Я вообще обходил его поступки, стараясь подчинять всю свою работу одной только идее, идее «веселого странника». Моя работа, поэтому, не является показом Багрицкого как поэта, патриота и товарища, но она призвана служить художественным намеком на то, что он был и первым, и вторым, и третьим. В связи с имевшим недавно место неудачным сравнением Багрицкого с Маяковским, сравнением, получившим естественный отпор, слышался мне заранее и другой ропот, ропот диаметрально-противоположного характера: а не переоцениваете ли вы, мистер такой-то, Багрицкого? а не покушаетесь ли вы на Маяковского?[293] Но по этому поводу я, кажется, довольно четко высказываюсь в примечании к строфе 9-й главы 6-й, куда и отсылаю всякого, могущего возроптать.
Первой попыткой выразить потрясшие меня в связи со смертью Багрицкого эмоции было написанное через несколько дней после этого события стихотворение, которое я считаю нужным привести здесь полностью, так же как и текст моего открытого письма в редакцию «Литературной газеты», к сожалению, газетой не напечатанного. В письме было сказано буквально следующее:
«В № 26 “Литературной газеты” от 4 марта 1934 г. в отчете о вечере памяти Э. Багрицкого, состоявшемся 28 февраля в театре им. Вахтангова, мои стихи “Памяти Багрицкого” были охарактеризованы как “образец поистине недопустимого литературного амикошонства”»[294]. Поскольку эта характеристика ничем не была мотивирована, а автор ее (кстати, не подписавшийся) самонадеянно решил, что ему и так все поверят, приходится исправлять допущенную им ошибку: очевидно, его английское ухо было шокировано троекратно употребленным в моим стихах рядом видоизменений одного и того же имени — «Эдуард, Эдя, Эдька». Разве изумительного, неподражаемого, по-братски и по-сыновьему всеми нами любимого, но, при всем этом, ярко-земного и исключительно-простого поэта нельзя называть в стихах теми именами, к которым он привык при жизни? Разве стихи, в которых он аттестуется как «батька» осиротевших поэтов и «бард эпохи», имеют что-нибудь общее с «амикошонством»? Разве, говоря о Багрицком времен одесского военного коммунизма, неуместно употребление лексических образов ой чудесной и суровой эпохи, вроде «пожаргонь, покличь, погетькай» или «грозные кастеты, сжатые в стихе, как в кулаке пересыпского жлоба»? Разве как бывший конструктивист, живой Багрицкий и сам не сочувствовал такой «локальности»? И разве и сам он не отличался исключительными прямотой и простотой в обращении с людьми и в своих обращениях к ним?
Стихи мои представляют собой разговор с Багрицким от имени тех людей, для которых он был не только Эдуардом, но и Эдькой, хотя я сам никогда его так не называл. Он был для меня великим поэтом задолго до того, как слабонервный автор вышеуказанной заметки впервые услыхал его имя. Дело не в качестве данных стихов. Но моя пятнадцатилетняя, временами очень тесная, личная дружба с Багрицким дает мне право на то интимное выражение моей скорби по нем, которое я попытался дать в стихотворной художественной форме. И, если автор заметки обнаружил непонимание того, что такое литературный прием, то тем самым он обнаружил и полное отсутствие у него какого-либо права водить своим неопытным пером по бумаге, если она предназначается для столбцов «Литературной газеты».
Одновременно выражаю свое глубочайшее недоумение по поводу того, что на страницах «Литературной газеты» по отношению к советскому писателю вообще еще возможны случаи подобного заушательства, которое после апрельского постановления ЦК ВКП(б)[295] может быть воспринято только как печальный анахронизм.
А вот и текст злополучного стихотворения, которое я, при всех его возможных недостатках, считаю законным посвящением к произведению «Веселый странник» (законным по духу, но по форме и стилю выпадающим из плана вещи, почему я и перенес его в комментарии):
Февраль 1934
Место действия моих стихотворных мемуаров — город Одесса [, который дан здесь в порядке платоновой «идеи», так же как и все персонажи, сопутствующие герою. Видевшие актера Владимира Яхонтова в спектакле театра «Современник» под названием «Петербург» должны помнить ту идею ножниц, которой орудует Яхонтов в роли Гоголевского портного Петровича. Этими ножницами ничего нельзя резать: вместо лезвий у них какие-то движущиеся ромбовидные звенья. Но это идея реальных ножниц, которая им соответствует на платоновых небесах художественной условности].
Время действия 1,2,3,4 и 5-й главы (до 28-й строфы) — 1920 и 1921-й годы. Хронологическая последовательность имеющихся в виду событий не соблюдена.
Название представляет собой начало строки из стихотворения Багрицкого «Тиль Уленшпигель». Эпиграф — из его поэмы «Трактир».
[283] «Как губы милой, рдеет слово Жица…». Автограф — 42.65; помета: «Газелла. Экспромт в Доме Герцена 28 II 29 г. после вечера Пеньковского с участием Жица». Пеньковский Лев Минаевич (1894–1971) — поэт, переводчик. Жиц Федор Аронович (Арнольдович; 1892–1952) — критик, писатель.
[284] Экспромт («На протяжении версты…»). Автограф — 42.17; помета: «Экспромт в 10 минут на соревновании поэтов на заключительном заседании Общества “Никитинские субботники” 1.VI. 1929 г. Тема (по жребию): “ Нельзя ли для прогулок подальше выбрать переулок?” 1-ый приз (книга с автографами всех присутствующих). 2-й приз — Арго. 3-й — Подгоречани. 4-й — Б. Черный. Остальные участники — Альвинг, Миних, Минаев, Щуренко, Тарковский, Зубакин (кажется, больше никого не было среди участников). Приз присужден единогласно жюри (Никитина, Лозовский, Галицкий) и публикой, которая ничей экспромт не приветствовала такими дружными аплодисментами, как экспромт Тарловского».
[285] На Олимпиаду Никитичну, содержательницу пансиона в доме Волошина. Автограф — 42.46. Олимпиада Никитична Сербинова (урожд. Ермакова; 1879–1955) — певица, жительница Старого Крыма; в 1923–1929 заведовала «Кухней» Дома поэта.
[286] Пи-явный сон в Коктебеле. Купченко В. Второе «я» Александра Грина // Брега Тавриды (Симферополь). 2003. № 1 (66). Автограф — 42.61. Ты довольно в пиве плавал… — алкоголизм А. Грина был известен не только в крымских, но и в куда более широких литературных кругах, причем, по свидетельству С. Шервинского, сколь бы много Грин не зарабатывал, деньги уходили у него из рук почти мгновенно.
[287] «Ангел-хранитель Максимилианий…». Автограф — 42.63.
[288] На перевод Абрамом Эфросом “Vita Nuova” Данте, выпущенный издательством “Academia”. Автограф — 46.35.
[289] «Есть право у меня такое…». Автограф — 54.16 об.
[290] Машинопись с правкой — 49.1-118. Строфы и комментарии, вычеркнутые в машинописи, заключены в квадратные скобки.
[292] О несостоявшейся публикации см. в статье «Под копирку судьбы».
[293] Заметим, что подобное отношение к Маяковскому высказано Тарловским до опубликования в «Правде» (1935, 5 дек.) известной резолюции Сталина: «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Примечательно и то, что лишь в конце 1970-х современники Тарловского (Н. Манухина, Арк. Штейнберг, С. Липкин и др.) узнали о ст-нии «Медвежья услуга» (с. 329), написанном за семь лет до «Веселого странника».
[294] Как впоследствии выяснилось, автором этих слов был Г. Мунблит (Примеч. автора).
[295] См. в «Открытом письме» Тарловского и в статье «Под копирку судьбы».