Аналогичным образом обрисовал наивный утопизм, терроризм и милленаризм анархистских доктрин и Ценкер, наметив также исторический путь анархизма в Европе. Описанная им предыстория берет свое начало в ереси времен Реформации и продолжается вплоть до Французской революции, включая якобинского коммуниста и величайшего заговорщика Гракха Бабёфа, а также Годвина и социалистов-утопистов Фурье и Сен-Симона. Такая интерпретация придавала анархизму налет наивного катастрофизма и намекала на склонность к интригам и секретности. Как и Шаак, Ценкер связывал эти аспекты анархизма с Бакуниным, который «менее других анархистов заслуживал доверия» и был одержим «бредовыми идеями». «Бакунин пытался обмануть самого себя, пытаясь поверить в то, что осуждает насилие, порою так необходимое, и закутаться в защитный плащ сторонника эволюции». Он «категорически исключил тайные общества и заговоры из списка революционных средств. Но это не помешало ему самому… возглавить тайное общество, организованное по всем правилам конспирации»50. Даже если Ценкер не считал Бакунина типичным представителем всего анархизма, то, по крайней мере, он признавал, что тот символизирует ярко выраженную анархическую тенденцию.
Каноны
Будучи подозрительно настроены к попыткам извне описать анархистские политические убеждения, сами анархисты выпустили значительный объем литературы, преследующей именно эту цель. Важной мотивацией при этом стало стремление развеять популярные заблуждения и показать несоответствие расхожих стереотипов реальному положению дел. Оспаривая критические оценки, анархисты также усложнили категории, использованные интерпретаторами для классификации анархизма, и скорректировали евроцентристский перекос большинства исторических исследований на эту тему.
Если анархисты выделяли в своих рядах кого-то как выдающегося человека, они, как правило, ссылались на его исключительные заслуги и необыкновенную приверженность общему делу. В этих оценках важную роль играла биография. Первые последователи Бакунина заостряли внимание на его заточении Николаем I в тюрьму, драматичном побеге из сибирской ссылки и неизменной преданности делу революции. Бакунина представляли скорее не как человека, а как явление. «Перенесенные им испытания и пережитые страдания, — писал Генри Сеймур, — заставили бы большинство людей смириться, но наш герой — не кто-нибудь, а Бакунин!.. Едва ступив на землю Англии, он удвоил свой энтузиазм в деле социальной революции»51. Истории из жизни персоналий иллюстрировали анархистские ценности и добродетели. Если в Бакунине людей восхищали сила духа и кипучая энергия, то Луизу Мишель анархисты ценили за дерзкий отказ отречься от участия в Коммуне или хотя бы оправдаться. Взяв на себя полную ответственность за свои мятежные действия, в ответ она предложила обвинителям казнить ее. Впечатленные мужеством этой женщины, 10 тыс. человек приветствовали ее возвращение в Париж в 1881 году, после амнистии участников Коммуны. В статье об Эррико Малатесте от 1912 года, когда его депортировали из Великобритании, особенно подчеркивается его сострадательность, воплощающая анархистскую этику. Жители «бедных итальянских кварталов в Ислингтон и Сохо, — говорится в статье, — не знакомы с его политическими убеждениями, да они их особо и не волнуют. Эти люди знают его как человека, который отдаст последний пенни, чтобы помочь попавшим в беду соотечественникам, и который уберег сотни мальчишек от стези хулигана, обучив их полезным ремеслам в своей маленькой механической мастерской на Уиндмилл-стрит»52. Рудольф Рокер, одна из виднейших фигур, которой явно недостает в списке Эльцбахера, был отмечен как организатор профсоюзного движения, самостоятельно выучивший идиш, чтобы работать с самыми обездоленными еврейскими рабочими в лондонском Ист-Энде. Эмма Гольдман, одна из наиболее выдающихся женщин-анархистов Америки, тоже не представлена в вышеприведенных списках. Она заслужила репутацию неутомимого и бескомпромиссного борца за свободу слова, права женщин и прекращение репрессий со стороны правительства, бесстрашно защищала обвиняемых в насильственных действиях активистов и пользовалась их большим уважением.
Хотя эти «знаменитости» находились в основном в Европе и Америке, их деятельность не ограничивалась этими географическими рамками. Коллективно отвечая за издание политических трактатов, эссе, беллетристики и поэзии, многие из них также занимались выпуском периодических изданий: Arbeter Fraynd (Рокер), Associazione (Малатеста), Freedom (Кропоткин), La Questione Sociale (Малатеста), Le Révolté / La Révolte (Кропоткин/Грав), Liberty (Такер), Mother Earth (Гольдман). И это лишь верхушка айсберга53. Обширная программа публикаций вкупе с глобальной инфраструктурой распространения и возможностью оперативно переводить оригинальные произведения на разные языки обеспечила авторам выход на широкую международную аудиторию. Труды Кропоткина были переведены не только практически на все европейские, но и на японский и китайский языки54. Его работы регулярно публиковались в отдельной серии, на них выходили рецензии в неанархистских журналах о культуре, а также в анархистских и рабочих газетах от Лондона до Крайстчерча в Новой Зеландии.
Следуя путями миграции, когда добровольной, а когда и вынужденной, группы анархистов-эмигрантов создавали клубы и общества, которые, даже будучи изолированными, становились центрами сложной сети транзитных и контрабандных маршрутов для доставки книг и брошюр. Личные встречи, случайные знакомства и дружба также способствовали широкому распространению идей. Регулярно отправляясь в дальние лекционные туры, анархисты приносили свои политические убеждения в новые места. Чтобы исправить распространенные заблуждения и мобилизовать поддержку анархистских инициатив, они публиковались в журналах, ориентированных на рабочих и интеллигенцию. Классикой в этом смысле стали тексты Малатесты («Среди фермеров» (Fra Contadini)), Кропоткина («Воззвание к молодежи») и Толстого («Рабство нашего времени»). Историк китайского анархизма Ариф Дирлик отмечает, что «Воззвание к молодежи» Кропоткина привело к «обращению… многих молодых [китайских] радикалов в анархизм»55 в первых десятилетиях ХХ века. Рикардо Флорес Магон считал «Хлеб и волю» Кропоткина «своего рода анархистской библией». Эта работа вдохновила его самого на участие в организации коммун в Мехикали и Тихуане во время революции 1911 года в Нижней Калифорнии56.
Подход анархистов к истории своего движения также ослаблял анархический евроцентризм. Кропоткин считал, что анархизм — это политика народа, а движения, возникшие в XIX веке, представляют собой всего лишь современные проявления той политики, которую можно обнаружить в любом уголке мира и в любом историческом периоде. Анархическая мысль, утверждал он, появилась задолго до выхода книги Прудона «Что такое собственность?» и возникновения европейских анархистских движений в 1870-х годах. Отстаивая свою позицию, Кропоткин отвел центральную роль в анархизме принципам индивидуального суверенитета и сопротивления. Эти принципы, согласно его утверждениям, явственно прослеживались еще в Древней Греции и Китае. Их носители не были анархистами, но они придерживались политики, которую сегодня разделяют анархисты. Рассматривая анархизм как сопротивление вертикальной иерархической структуре, Кропоткин приводит примеры анархистских движений в раннем христианстве и буддизме.
В представлении Кропоткина, анархия подразумевает оспаривание норм и эксперименты с новыми формами мышления, выражения и коммуникации, подрывающими устоявшиеся иерархии. Она присутствует во всех сферах человеческой деятельности: культурной, социальной и политической. Таким образом, анархия, наряду с экономикой, охватывает индивидуальные и коллективные действия в искусстве, литературе и науке, но при этом не является приоритетно связанной с чем-то одним из перечисленного.
Рудольф Рокер позаимствовал концепцию Кропоткина о вневременном всеобщем сопротивлении, чтобы создать эволюционную историю Европы, начиная с Французской революции, и описать развитие анархизма в среде отраслевых профсоюзов и синдикалистского движения конца XIX — начала XX века. Вольтарина де Клер, писательница и педагог, работавшая в Филадельфии, применила другой подход и проследила связь анархизма с революционным республиканизмом, возродив некоторые темы, поднятые анархистами Хеймаркета. Так, если Рокер исследовал, каким образом анархические идеи подхватывались массовыми низовыми движениями, то де Клер изучала влияние на анархизм культурных контекстов. В разных местах анархизм проявлялся по-разному. Например, в Америке он уходил корнями в местные традиции — движение сопротивления тирании и милитаризму за свободу и независимость.
Эти различия в точках зрения, разнообразие историй и альтернативные суждения об анархистских принципах помогли сохранить определение анархизма открытым. История МТР навсегда связала анархистов с защитой децентрализованной федерации как средства самоосвобождения. Эта позиция, носившая общий характер, конкретизировалась в критике преобладающих религиозных, автократических, либеральных, республиканских и социалистических доктрин. В отдельно взятых географических регионах она проявлялась по-разному и была обусловлена тем, как анархисты реагировали на возникающие перед ними препятствия. В последнее время все больше внимания уделяется давно забытым историям, которые лишь подтверждают, что анархизм выходил далеко за рамки деятельности горстки активистов в Западной Европе и с самого начала был транснациональным явлением57. Историки, исследующие неевропейские идейные концепции, также утверждают, что можно говорить об анархизме среди коренного населения в тех регионах мира, до которых европейские анархисты XIX века добраться так и не смогли58. С одной стороны, анархизм привлекал в свои ряды людей с очень четкими, порой шаблонными представлениями о политике и принципах. Шарль Малато отмечал, что «рабочий-философ» Жан Грав, редактор культовой франкоязычной газеты La Révolte, «крайним догматизмом своих суждений… способен вывести из себя»59. С другой стороны, анархизм привлекал активистов, не заинтересованных в формулировке идеологических позиций. Вместе они создали обширный массив литературы, которая, однако, не являлась теорией. Не было ни партии, ни согласованной политики, ни философского канона. Ни богов, ни господ — только обилие лидеров, идей, предложений и инициатив.
Глава 2. Культура
Анархистская критика государственного устройства как формы беспорядка не нова. Ближе к концу пьесы король Лир говорит[7]:
В XIX веке подобного рода критика превратила анархизм в революционную политику преступников и изгоев. Так же как и сторонники государства, анархисты размышляли об управлении, разработке институциональной структуры и организационной эффективности. Но, выступая против частной собственности и институтов, необходимых для ее присвоения, сохранения и регулирования «на благо общества», анархисты заняли позицию, которая выглядела негативной, если не сказать враждебной. И поскольку они считали, что новые общества, возникшие после великих революций XVIII века, не обеспечили свободы, равенства и братства, то не просто задавались вопросом о том, как можно преобразовать существующие общественные структуры, но делали это критически, чтобы добиться дальнейших преобразований.
Защитники существующих режимов часто поднимали вопросы о долге и обязанностях. Как повысить в гражданах патриотизм, заставить их служить своему королю и президенту, уважать права других (особенно права меньшинства, владеющего собственностью)? Что могут сделать прогрессивные правительства, чтобы обеспечить благое управление во всем мире? Как ответственным правительствам защитить граждан от чужаков, обеспечить им экономическое благополучие и доступ к ресурсам? Анархисты тоже изучали эти вопросы и изучают до сих пор, но, как правило, с другой целью: выяснить истинную цену покорности и риски самопрезентации. В то же время они пытаются понять, какие механизмы обеспечивают этим режимам стабильность, несмотря на их очевидную несправедливость. Говоря политическим языком XIX века, они изучали, как господство и наемное рабство поддерживают системы угнетения.
В этой главе я сосредоточусь на критическом анализе культуры, проведенном анархистами с тем, чтобы раскрыть незыблемость рабства как социального феномена. Я использую термин «культура» в том смысле, в каком его использовал Рудольф Рокер, — как восприятие и подход к жизни, а не как социальный аспект, связанный с изысканными удовольствиями интеллигенции или привычками элит61. Идея Рокера, которую он выдвинул в своем критическом разборе диктатур XX века — фашизма и сталинизма, — состояла в том, что суть культуры заключается в изучении человеческого вмешательства в природу и создании социальной среды. Эта концепция устанавливает связь между культурой и природой, а не противопоставляет эти два понятия, стирая границы между человеческой и нечеловеческой формами жизни и уничтожая «искусственное различие» между «людьми природы» и «людьми культуры». В представлении Рокера, отсутствия культуры просто не существует — всегда есть ее альтернативные формы, более или менее продуктивные или разрушительные, более или менее органические или синтетические, более или менее широкие или ограниченные, более или менее вдохновляющие или гнетущие. «Даже рабство и деспотизм являются проявлениями общего культурного движения», — утверждал он62.
Концепция Рокера придавала новую глубину историям, претендовавшим на раскрытие базовых национальных различий с тем, чтобы обосновать особый характер отдельных групп. Удрученный агрессивностью и жестокостью европейских правительств, разжигающих недоверие и ксенофобию, Рокер задавался вопросом: каким образом народы, оказавшиеся заложниками этих режимов, могут подняться над тем, что навязано им в качестве национальных интересов, забыть о привилегиях, которые дает национальная принадлежность, и действовать солидарно с другими народами? Изучение культуры, охватывающей всю историю вмешательства человека в природу, и «костылей концепций», на которых удерживались ее объяснения, помогло ему найти ответ. Исследование факторов, повлиявших на особо заметные повороты в культуре, привело Рокера к выводу, что для культуры важны мастерство и стремление к совершенству, а вовсе не эксплуатация и стазис. Культура — это процесс, посредством которого люди делают все возможное, чтобы постоянно улучшать окружающую действительность. Таким образом, задача заключалась в том, чтобы понять, как произошла деградация культур, как их можно восстановить и как сделать приоритетом сотрудничество и сохранение природы.
Рокер связал обнищание культур с укреплением роли государства и на 600 страницах подробно объяснил, что он имеет в виду. Я не стану воспроизводить или обобщать его анализ, но обрисую три главные идеи, касающиеся доминирования, чтобы исследовать анархистскую критику культуры раннего периода европейского движения. На этом фоне мы рассмотрим несколько образовательных инициатив, которые продвигают анархисты в борьбе с репрессивной машиной, а также ряд альтернативных культурных практик. Некоторые из фундаментальных вопросов, которые анархисты задавали о доминировании с целью пропаганды анархических культур, касаются процесса познания: что, как и почему мы изучаем? как приобретаем знания о мире? Добиваясь отмены доминирования, лежащего в основе слаженной работы государства, анархисты всегда стремились активно участвовать в образовательном процессе, создавая свободные школы и экспериментируя с учебными программами и педагогикой как в обычных, так и в альтернативных либертарных учебных заведениях. Такой интерес обусловлен их неприятием доминирования, при этом внимание фокусируется на процессе деконструкции полученных ранее знаний и переобучении, что дает людям возможность скинуть оковы и начать управлять своей жизнью.
Доминирование
Понятие «доминирование» происходит от латинского слова «dominus», которое означало абсолютное право господина или хозяина управлять хозяйством, а также от связанного с ним термина «dominium», обозначающего как владение собственностью, так и государственное правление. В повседневной речи доминирование связывают с правом осуществления власти, суверенитетом и полномочиями церкви и государства, а также фактическим осуществлением власти путем утверждения верховенства или опосредовано, через правительство. Поскольку изначально понятие определяло абсолютную власть хозяина, оно также применимо к тирании и деспотичному правлению. В этом смысле доминирование ассоциируется с несправедливостью, узурпацией и лишением свобод, особенно через культивирование отношений, основанных на зависимости.
Таким образом, доминирование описывает институты власти в самом широком смысле: организационные механизмы, нормы и поведение. Возьмем пример из популярной литературы: в романе Шарлотты Бронте «Джейн Эйр» мистер Рочестер занимает доминирующее положение как хозяин своего дома. Он привык разговаривать властным тоном. Несмотря на его стремление обходиться с Джейн как с равной, на деле их отношения строятся на доминировании. Джейн говорит ему, что до тех пор, пока он является ее работодателем, она — его подчиненная. Она остается «подчиненной, которой он платит деньги», независимо от того, повышает он на нее голос или нет. Концепция недоминирования описывает компенсирующие меры, которые в случае романа сводятся к культивированию равенства и являются результатом сопротивления убежденности другого человека. Джейн черпает силы для сопротивления доминированию в дружбе и добровольном согласии. Впервые она поднимается над навязываемой ей ролью жертвы в деспотичной Ловудской школе, когда отказывается участвовать в публичном унижении своей подруги. Позднее, поняв, что ей по душе «свободная и честная» жизнь, а не материальное благополучие в рабстве63, она отвергает патриархальную власть в лице преподобного Сент-Джона, ее поклонника, сначала открыто заявив о своем праве не принимать его предложение руки и сердца, а затем решительно отвергнув его.
Все эти идеи обнаруживают себя и в анархизме. С одной стороны, доминирование понимается как тип власти, присущий самой иерархии — пирамидальным структурам, чиноначалию и субординации — и выраженный в неравном доступе к экономическим и культурным ресурсам. С другой стороны, доминирование описывает такой тип несвободы, который реализуется через традиции, насилие или манипулирование. Доминирование, связанное с привилегированным положением, проявляется как социальная власть, вырастающая из статуса или незаслуженного преимущества, такого, к примеру, как цвет кожи, половая принадлежность или физические возможности. Такое доминирование проявляется одновременно в маргинализации тех, кто не соответствует стандартам, и в распространении предрассудков. Смешение этих двух интерпретаций вызвало немало критики. Анархистов объединяет неприятие любого типа доминирования. Их общая борьба направлена против монополизации ресурсов и централизации власти, против системы представления интересов, против расизма, империализма и господства, обнажая институциональные и социологические механизмы для критики. Здесь я остановлюсь на трех типах отношений, в которые вступает доминирование: доминирование и закон, доминирование и иерархия, доминирование и завоевание.
Доминирование и закон
В анархистской критике закон часто фигурирует в образе двуглавой гидры. Одна голова — это абстрактная политическая философия и теория права, а другая — реализация этой политики. С точки зрения анархиста, теория права обосновывает исполнение закона необходимостью, опираясь при этом на две связанные между собой идеи: что социальные группы не способны изобретать свои собственные системы регулирования и что жизнь в обществе в отсутствие закона непривлекательна. Теоретически закон — это инструмент, который обеспечивает безопасность и свободу за счет сдерживания ненадлежащего поведения. Джон Локк, которого иногда называют одним из отцов либерализма, сказал: «Там, где заканчивается закон, начинается тирания»64.
На практике исполнение закона лишает возможностей нормотворчества большинство людей, которыми этот закон управляет. Люди знают, что такое закон, знают, что он предписывает повиновение и что нарушение закона ведет к наказанию. Однако большинство из них имеют смутные представления о содержании и сфере действия закона и не обладают техническими возможностями для принятия заметного участия в его создании, толковании или применении. Таинственность закона только усиливает мысль о его необходимости. Всякий раз, когда мы прибегаем к услугам представителей сферы закона — полиции, юристов, адвокатов и судей, — мы косвенно признаем нашу зависимость от закона и неспособность вести дела в его отсутствие.
Для анархистов, таких как Зигмунд Энглендер, который участвовал в революции 1848 года, был политическим ссыльным и журналистом, разделение закона и общественной жизни было признаком политической коррупции. Его представление о законе и доминировании точно соответствовало критике наемного рабства и господства, которую развивали чикагские анархисты, что, впрочем, неудивительно, поскольку он тоже учился у Прудона. Выйдя после раскола из МТР, он сфокусировался на критике закона, поскольку тот поощрял эксплуатацию и зависимые отношения, а законотворцы присвоили себе право решать, что будет лучше для всех. В обоих случаях закон заведомо одерживал верх.
В основе проведенного Энглендером анализа доминирования лежало несоответствие между идеальными представлениями о законе и его реальным воплощением. Рассматривая революционные изменения во Франции в период с 1789 по 1848 год, Энглендер использовал закон как своеобразное свидетельство двух противоборствующих векторов: стремления к совершенству, основанного на принципах уважения прав личности — «революционной идее нашего века»65, — и инертности, которая проявилась в затянувшемся процессе написания новой конституции, что, по факту, способствовало закреплению неравенства. Идеальный закон должен устанавливать порядок через гармонизацию. В реальности же он только усиливал разногласия, навязывая конкуренцию за ограниченные ресурсы и поощряя угнетение.
Предполагалось, что верховенство закона должно гарантировать торжество справедливости в республиках, возникших после 1789 года, но, по мнению Энглендера, фактически закон применялся для регулирования конституционных отношений, обусловленных исключительным правом частной собственности. Изображаемый как «выражение глобального разума, общественного сознания, справедливости, могучего оплота человечества против варварства»66, на деле закон был выражением «социального антагонизма». Он никогда не был нейтральным или «слепым». Революционный принцип прав человека плавно трансформировался в нем в то самое буржуазное право частной собственности. Закон мог лишь частично разрешать споры — ведь он должен сохранять неравенство, которое лежит в основе исключительного права собственности. Вслед за Прудоном Энглендер утверждал, что «устранение экономического опустошения человека человеком и прямой власти человека над человеком» являются аспектами одной и той же проблемы. Вкратце его вывод заключался в том, что закон доминирует подобно «оружию, с помощью которого можно запугивать, порабощать и истязать угнетенных»67. Он есть «дитя несправедливости и амбиций», а также «последнее прибежище веры во власть»68.
Чтобы объяснить превращение закона из правового принципа в орудие несправедливости, Энглендер обратился к философии. В качестве ключевых фигур для своей критики он выбрал философа XVIII века Жан-Жака Руссо и восхищавшихся его трудами якобинцев Робеспьера и Сен-Жюста. Эти трое были самыми решительными защитниками закона. Ознакомившись с их трудами, Энглендер заметил роковую ошибку, допущенную ими в теории и практике законотворчества. Будучи заклятыми врагами абсолютизма, эти революционеры осознавали, что деспотизм монархов зиждился на исключительном праве устанавливать законы. Однако вместо того, чтобы подвергнуть сомнению саму идею законотворчества в качестве основного источника тирании, они просто передали законодательные полномочия монарха — иначе говоря, верховную власть — народу.
Энглендер не вникал в детали философской аргументации, однако ее анализировали другие анархисты, в том числе Прудон, Бакунин и Кропоткин. Критикуя Руссо, они утверждали, что для изучения моделей формирования правительства он ошибочно использовал идею «естественного человека», описывающую воображаемое дополитическое состояние общества. Руссо утверждал, что договор, заключаемый между людьми, знаменует начало процесса трансформации естественного состояния в систему права и государственного управления. Условия договора, предложенного Руссо, были весьма щедрыми: гарантировались личная свобода и равенство, а закон основывался на верховной власти народа. Тем не менее анархисты отвергли эту аргументацию государственного управления. Они обвинили Руссо в том, что он ошибочно разграничил примитивный дополитический и цивилизованный политический порядок, а также в том, что он создал ложное представление о социальной организации как об особом достижении, поскольку она по своей сути является отличительным свойством человеческого бытия. Рассуждая в таком духе, анархисты настаивали на том, что государственное управление ошибочно преподносится как результат сознательных действий, направленных на улучшение общественной жизни. Точно так же неверна трактовка закона как инструмента достижения некоего совершенного общества.
[7] Цит. по: Шекспир У. Король Лир (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).