— Послушайте, князь, — сказала она, — я… никогда не напоминала вам о дружбе моего отца к вам. Но теперь, я Богом заклинаю вас, сделайте это для моего сына…
Но влияние в свете есть капитал, который надо беречь, чтобы он не исчез. Князь Василий знал это, и, раз сообразив, что ежели бы он стал просить за всех, кто его просит, то вскоре ему нельзя было бы просить за себя, он редко употреблял свое влияние. В деле княгини Друбецкой он почувствовал, однако… что-то вроде укора совести. Она напомнила ему правду: первыми шагами своими в службе он был обязан ее отцу… Это последнее соображение поколебало его».
С точки зрения старинной морали патриархальных барских семейств, где не считали своих и чужих детей — лишь бы хватило места за столом, — Лизе из «Романа в письмах» стоило сказать «спасибо» и жить спокойно в теплом мирке родства и свойства. Но новая эпоха внесла в него ощущение неуюта. Чувство благодарности стало тяжелым, почти непереносимым для гордых сердец. И им казалось легче не видеться с благодетелями, чем отвечать новым добром на старое. Так, Друбецкой, поднявшись до положения адъютанта Беннигсена, отказал Николаю Ростову, специально приехавшему к нему в Тильзит просить за капитана Денисова. Хуже того — сама встреча с сыном вчерашних покровителей вызвала досаду Бориса.
Характер Лизы из «Романа в письмах» Пушкин в 1833 году передал Лизавете Ивановне в «Пиковой даме», даже некоторые обороты речи при их описании похожи. «Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи?.. Лизавета Ивановна была домашней мученицею. Она разливала чай, и получала выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала романы, и виновата была во всех ошибках автора; она сопровождала графиню в ее прогулках, и отвечала за погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье, которое никогда не доплачивали; а между тем требовали от нее, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все ее знали, и никто не замечал; на балах она танцовала только тогда, как не доставало vis-a-vis, и дамы брали ее под руку всякой раз, как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своем наряде. Она была самолюбива, живо чувствовала свое положение, и глядела кругом себя, — с нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, расчетливые в ветреном своем тщеславии, не удостаивали ее внимания, хотя Лизавета Ивановна была сто раз милее наглых и холодных невест, около которых они увивались».
Заметим, оба раза Пушкин сделал своими героинями женщин-воспитанниц. Им автор как бы прощал зависимость, ведь женщина зависима уже от рождения. Изобразить в таком положении мужчину значило погубить его в качестве истинного героя. Но сами переданные чувства были одинаковы для обоих полов.
Недаром Толстой оставляет Бориса без описания движений души. Взгляд других персонажей скользит по нему, как по отполированной поверхности, и замечает только внешние проявления неприятных качеств. Сам же молодой человек закрыт, не пропуская внутрь себя посторонних. Автор даже упоминает об «очках с синими стеклами», которые точно надеты на глаза Друбецкого. Он в полном смысле не-герой. И таким его сделал не только характер, но и уязвленное самолюбие воспитанника.
В отличие от этого холодного персонажа Чацкий горяч. Но они оба прошли одно и то же испытание зависимостью, и оба не готовы на благодарность. Последнее качество явно было среди воспитанников в дефиците. Памфлетисты упрекали Г. А. Потемкина в неблагодарности к старому дяде-покровителю. Что спорно, поскольку в настоящий момент нельзя определить, где воспитывался будущий светлейший князь: у облагодетельствованных им впоследствии Загряжских или у «забытых» Кисловских[227]. Но сам феномен честолюбивого и неблагодарного воспитанника уже был хорошо знаком культуре Просвещения в середине XVIII века.
Другой дядя-благодетель, канцлер М. И. Воронцов, после переворота 1762 года в письмах племянникам не раз сетовал на неблагодарность воспитанницы. «О сестре вашей княгине Дашковой уведомить имею, — писал он в Лондон Александру Воронцову, — что мы… только под именем ближнего свойства слывем, а никакой искренности, ни откровенности и еще менее какого-либо вспомоществования… не имеем; и она, сколько мне кажется, имеет нрав развращенный и тщеславный». Сама Екатерина Романовна с раздражением написала брату, что «ничем не обязана» родне. И получила гневную отповедь молодого дипломата: «Вы благоразумно поступаете, желая уменьшить достоинство благодарности… Всем известны заботы дяди и тетки о вашем воспитании и об устройстве вашей судьбы»[228].
Прежняя зависимость унижала молодых людей и часто служила катализатором сильного честолюбия, которое ярко проявилось у Чацкого. Отсюда по-человечески понятно желание Александра Андреевича задевать Фамусова, ругать его век «без пощады», не соглашаться ни с одним мнением Павла Афанасьевича. По сути, это преодоление юношей прошлого авторитета. Он может отстоять себя, только ломая прежний образец. Так в 14–16 лет спорят с родителями. Но в возрасте Чацкого подобное поведение — уже ребячество. Если оно характерно и для тридцатилетних, то придется признать, что целое поколение запаздывало к ответственному возрасту.
Та же инфантильность проявлялась Чацким и в отношении хозяйства. Не принимая опеки над собой, он не оказывал ее и «малым сим» — собственным крепостным, чье благосостояние напрямую зависело от рачительности барина. Как выпавшее звено прежде прочной цепи — он ни с кем не соединен и никого ни с кем не соединяет. Свободен в абсолютном смысле слова.
Позволительно спросить: на какие средства герой жил в Петербурге, а затем путешествовал за границу? В споре с Хлестовой Фамусов настаивает, что у его воспитанника 400 душ, ссылаясь на «календарь». Свояченица горячо возражает: «Все врут календари… Уж чужих имений мне не знать!» — и называет цифру 300. Закономерно предположить, что несколько лет назад, когда Чацкий еще жил в доме покровителя, его состояние было на 100 душ больше. Но потом он съехал, начал самостоятельно вести хозяйство (Фамусов сетует: «Отъявлен мотом, сорванцом») и промотал деревеньку. Чтобы жить в свете, герой вынужден был расстаться с четвертой частью наследства. Это дурно характеризует потенциального жениха.
В то время средняя цена крепостного — около 100 рублей за душу. За сотню душ Чацкий мог получить примерно десять тысяч рублей. Упомянутая сумма требовалась для зачисления в полк и на начальные расходы на мундир и экипировку. Если бы Александр Андреевич попытался заложить имение в Опекунском совете, то получил бы больше, но для этого были необходимы время и опыт. Чацкий же, вероятно, торопился, а воспользоваться связями Фамусова ему, только что вышедшему из-под опеки, казалось ниже достоинства.
На какие же средства герой существует ныне? Средний оброк составлял примерно пять рублей. То есть Чацкий получал две тысячи в год, если владел 400 крепостными, и 1500, если обеднел до трех сотен. Официальное жалованье командира полка, без побочных доходов от полкового хозяйства. Не роскошно, но вовсе не дурно. Еще за поколение до Чацкого, в екатерининское время, 300 душ — вполне приличное состояние. Но после эпохи Наполеоновских войн оно уже начинает выглядеть маленьким. Тем более если учесть, что крестьяне плохо платили оброк и было выгоднее заложить имение. Что, вероятно, и сделал Чацкий. Недаром Фамусов говорит ему: «Именьем, брат, не управляй оплошно». Стало быть, воспитанник, известный как мот и сорванец, деревнями практически не занимался.
Почему? Кажется естественным для хозяина привести в порядок имущество. Но такие многотрудные хлопоты воспринимались как очередная форма несвободы — род службы, на которую дворянин попадает, даже выйдя в отставку. Другой герой Пушкина из «Романа в письмах», Владимир, рассуждает на сходную тему: «Звание помещика есть та же служба. Заниматься управлением 3-х тысяч душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши… Небрежение, в котором оставляем мы наших крестьян, непростительно. Чем более имеем мы над ним<и> прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы [оставляем] их на произвол плута приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает. Мы проживаем в долг свои будущие доходы, разоряемся, старость нас застает в нужде и в хлопотах. Вот причина быстрого упадка нашего дворянства: дед был богат, сын нуждается, внук идет по миру. Древние фамилии приходят в ничтожество… Аристокрация чин<овная> не заменит аристокрации родовой».
Последняя фраза как нельзя более подходит к Молчалину. С точки зрения представителей старинного дворянства, тот, даже если поднимется и разбогатеет, — все равно им не замена. Первая причина чему в раболепии духа, нравственной несвободе. Чацкий же осознает себя свободным как от службы, так и от долга по отношению к крепостным.
В. С. Печерин вспоминал историю, произошедшую с ним в Москве: «Когда-то под вечер… я возвращался домой: вижу, у меня на крыльце сидит старуха нищая с костылем и вся в ужасных лохмотьях. Я хотел было ее прогнать. Она взмолилась: „Помилуй! отец ты мой родной! Не погуби меня бедную! Ведь я твоя же крестьянка из села Навольново… Староста-то наш хочет дать дочь мою Акулину за немилого парня, а у меня есть другой жених на примете, да и сама девка его жалует. Так ты сделай божескую милость да напиши им приказ, чтоб они дали дочь мою Акулину за парня такого-то“.
Не входя ни в какие дальнейшие расспросы — с какою-то жестокою ирониею — я взял листок бумаги и написал высочайший приказ: „С получением сего имеете выдать замуж девку Акулину за парня такого-то (имя рек). Быть по сему. Владимир Печерин“. В первый и последний раз в моей жизни я совершил самовластный акт помещика и послал старуху к черту. Это меня взбесило и окончательно ожесточило против России»[229].
Понять негодование молодого образованного человека против крепостного права легко. Но его брезгливость к людям — плод «ума гордого, строптивого». Крестьянка из-под Херсона, ради дочери, добиралась до Москвы не одну тысячу верст. Она была грязна, оборвана и воняла, как все нищие. Барин не дал ей куска хлеба и не положил ночевать даже на полу в передней. А ведь поступавший из Навольнова жидкий оброк позволял Печерину существовать в Москве. Остается признать: его бесило не только существование крепостных, но и тот факт, что они напоминали о себе, требовали участия в их кромешной жизни. Пачкать же о них руки не хотелось.
Чацкий заметно беднее Владимира из «Романа в письмах» и богаче Печерина. Его доход в полторы-две тысячи рублей был бы достаточен для человека вроде Молчалина. Однако для дворянина с барскими привычками эти деньги малы. Александр Андреевич приехал в дом к богатой невесте. Его нельзя заподозрить в корысти, он действительно любит Софью. Но женитьба на ней, помимо прочего, позволила бы ему вести привычное существование. Не отправляться в деревню, не превращаться в управляющего собственными имениями, не перестраивать образ бытия. А это дорогого стоит. Призывая весь свет отказаться от отжившего, Чацкий в наименьшей степени способен меняться сам. Брак с Софьей для него — спасение.
Иное дело Скалозуб. Он противопоставлен в комедии Чацкому именно как завидный жених. И вообще — человек правильный, с точки зрения Фамусовых. По возрасту они примерно ровесники. Тем заметнее разница. Туповатый Сергей Сергеевич — один из тех персонажей, на которых принято оттачивать остроумие. Везучий солдафон. Кресты, чины, должности, богатство — редкое сочетание. «И золотой мешок, и метит в генералы». Без невесты он явно не останется. И это само по себе раздражающий фактор для таких «неудачников», как Чацкий. Перед ними Фамусов не вьется. Не закидывает удочек наперед: «…дай Бог здоровья вам / И генеральский чин; а… дальше / Речь завести об генеральше».
Между тем сам Скалозуб никуда не спешит. Семейная перспектива увлекает его лишь как приложение к генеральству, которого ждать еще пару-тройку лет, если повезет. Недаром Фамусов старается доказать гостю, что они — дальняя родня. Павлу Афанасьевичу выгодно в течение некоторого времени удержать Скалозуба в качестве «своего человека» в доме, чтобы, когда приспеет час, устроить судьбу Софьи. Привязать выгодного жениха к своему семейству можно было, как тогда говорили, «считаясь родством». В те времена было принято поддерживать самые широкие связи с родней, покровительствовать, ездить в гости, служить под началом у выдвинувшихся родственников…
Скалозуб не имеет ничего против такого развития событий: «Жениться? Я ничуть не прочь». Но сейчас он еще не готов. Ибо обстоятельства службы, какими бы благоприятными ни казались Фамусову со стороны, имеют для Сергея Сергеевича свои огорчения. «Не жалуюсь, не обходили, / Однако за полком два года поводили». По-своему Скалозуб тоже исповедует точку зрения Чацкого: «Служить бы рад, прислуживаться тошно» — но в сниженном, карикатурном смысле.
Он так умилительно глуп, что и обижаться на него бессмысленно. После войны подобные типы во множестве топтались на светских паркетах и служили предметом издевательства людей поостроумнее. Одни, чувствуя это и не питая пристрастия к жизни в обществе, избегали званых вечеров и танцев. В неоконченной зарисовке Пушкина «Скажи, какой судьбой друг другу мы попались?» сестра упрекает брата за нежелание появляться в свете:
Другие, более толстокожие, как Скалозуб, появлялись в знакомых домах, имея на примете возможность брачной партии. Кстати, Скалозуба московское общество в лице старой законодательницы сплетен Хлестовой тоже встречает весьма неприветливо. Тетушка выговаривает Софье:
Однако Сергей Сергеевич непрошибаем. Вряд ли он даже заметил, что сердитая старушка ему не рада, хуже того: взялся учить ее различать «в мундирах выпушки, погончики, петлички». А чего ему смущаться? Герой вовсе не обязан блистать умом, главное — храбр и надежен. В мирное время Скалозубы претендовали на невест (вспомним многочисленные эпиграммы Пушкина на знакомых ему генералов-женихов — «обритых рекрутов Гименея»). А пуще — на чины.
По поводу производства в новые звания множества Скалозубов Ермолов, человек огромного чувства юмора (вот чьи шутки смешны до сих пор), издевался в письме Закревскому: «Истолкуй мне, почтенный Арсений, какой злой дух понуждает вас производить подобных генералов? Не изобрел ли кто системы, доказующей, что генералы суть твари, совсем для войск ненадобные, и что они могут быть болванами для удобнейшей просушки с золотым шитьем мундиров? Это было бы преполезное открытие, которое бы многим простакам доказало, как грубо доселе они ошибались. Сообщи мне о сем для моего успокоения, если то не тайна государственная»[230].
Еще хуже было отношение к Скалозубам за пределами армейской среды. Так сказать, снизу и сбоку напирали «младшие братья» — статские, не служащие, хорошо образованные, но не нашедшие себе дела или себя в деле. Словом, Чацкие. У них Скалозубы перебивали всё, на что те рассчитывали, — и женщин, и должности. Единственным оружием против «болванов для… просушки… мундиров» был смех. Отсюда проистекало беспощадное издевательство над «героями», ставшее заметной чертой культурной жизни тех лет. Чему богатую дань отдал Пушкин;
Это не просто раздраженная филиппика, вызванная личными взаимоотношениями поэта с одним из героев — М. С. Воронцовым, которому Александр Сергеевич вообще отказывал в праве на героизм. Частный случай — лишь маркер общей тенденции. Ощущение, будто живые, думающие люди, как стеной, окружены вчерашними «героями» и теснимы ими по всем фронтам, показательно. Оно порождало ответное желание объявить последних не настоящими, ложными. Не зря у Пушкина: «лжет нахально».
Храбрецы-то вы храбрецы, но если разобраться… В конце 1820-х годов был популярен анекдот о супруге генерал-адъютанта, позднее военного министра А. И. Чернышева. Достойная дама так восхищалась подвигами супруга, с таким жаром рассказывала о них в гостях, что перегибала палку. У нее благоверный чуть не в одиночестве занимал французские города и громил целые армии. Однажды она забыла название населенного пункта, куда Чернышев действительно ворвался во главе отряда. Обратившись к окружающим, госпожа Чернышева воскликнула: «Подскажите! Ну какой же город взял Александр?» Кто-то, слушавший ее вполуха, ответил: «Вавилон!»[231]
Эта история как нельзя лучше иллюстрирует общественное настроение: блиставших орденами военных подозревали в ложном героизме. Поэтому широко известное предположение советского историка М. В. Нечкиной, будто Скалозуб не мог участвовать 3 августа 1813 года в боях, хорошо ложится в анекдотическую традицию тех лет. Суть концепции состояла в том, что 3 августа действовало перемирие, русские войска стояли в Богемии, а офицерство веселилось в Праге на балах, где состоялось свидание Александра I с австрийским императором Францем II. Таким образом, согласно Нечкиной, подвиг Скалозуба с братом состоял только в том, что они просто «засели в траншею»[232].
[227] См. подробнее: Елисеева О. Е. Потемкин. М., 2005. С. 33–38.
[228] Соловьев С. М. Сочинения. Кн. 25. С. 103–105.
[229] Печерин В. С. Указ. соч. С. 68–69,74–75.
[230] Сб. РИО. Т. 73. С. 222.
[231] Русский литературный анекдот конца XVII — начала XIX века. С. 170.
[232] Нечкина М. В. Грибоедов и декабристы. М., 1977. С. 319–320.