Сидели сплавщики на чем пришлось. Повытаскивали из клуба расшатанные скамейки, догадливые принесли из дому табуретки, остальные гнездились на развале свежих досок — днем уже начали ладить в клубе нары для юльских.
Стоял у крыльца маленький непокрытый стол, потрескивала на нем плохонькая керосиновая лампа, скупо высвечивала старое лицо поселковой учительницы Никольской. Романов и Белобородов примостились по краям стола.
— Начинайте, Николай Васильевич… — кивнула Олимпиада Степановна радисту и еще раз пригладила седину своих волос.
Белобородов сидел прямо, с той тихой сосредоточенностью, с какой он всегда сидел на собраниях рабочих. Был радист в неизменной белой косоворотке под черным пиджаком, и этот светлый клин рубахи невыгодно оттенял его нездоровое морщинистое лицо.
Белобородов всегда открывал собрания, а Никольская всегда первой выступала. Они были единственными коммунистами в поселке на ту, военную пору.
Сухонькая, легкая, учительница встала и медленно подняла свое остро очерченное лицо. Ее руки с тонкими жиловатыми ладонями зависли над столом. Сплавщики разом уважительно затихли и напряглись — всегда они так, когда говорила Олимпиада Степановна.
— Принесла сегодня Поля газеты… — мягко, по-домашнему, вспомнила Никольская. — Читаю, на карту гляжу и беспокойно на сердце сделалось. Тяжело нашим на фронте, — опять они в отступе. По сводкам — к Волге, к Сталинграду метят фашисты… Что тут сказать? Скажу… русские, они всегда так — долго запрягают, да зато быстро ездят! Знайте же, копим силы и уже замахиваемся на решительный удар! И — ударим! Москву-то отстояли!
Олимпиада Степановна легко перевела дыхание, пригляделась к сплавщикам, и голос ее опять накатился на тишину:
— Сегодня, товарищи, разговор у нас особый… Выпало участку перебрать мату, а дело это, сами знаете, такое, что в холодной воде бродить. Да, трудно! А только кому сейчас легко? В городах женщины, подростки сутками у станков стоят — весь тыл в величайшем напряжении. Вот и мы… лесозаготовители, сплавщики Чулыма обязались нынче дать Родине четыреста тысяч кубометров древесины… Так дадим же этот лес, сдержим слово, товарищи!
Никольская помолчала, поправила теплый платок на плечах и снова уверенно начала прикладывать слово к слову:
— Как ни тяжело, друзья, нам ночь в отдых дадена… А знают ли передышку солдаты? Круглые сутки в смертельном огне… Поймите же, каждый новый самолет сибиряков — это еще один удар по врагу! Это же спасение, жизни ваших отцов, ваших сыновей, ваших братьев!
Высоко в небе догорали последние облака, легкий розоватый свет трепетал на лицах людей, смягчал их открытую грубость. Натруженные руки сплавщиков устало лежали на коленях.
— Выступать есть желающие? — спросил Белобородов.
В тишине сухо стукнуло что-то деревянное, и Романов, не поднимая головы, сразу узнал, кто захотел говорить.
Тяжело опираясь на костыли, к столу подошел Виктор Комков. Виктор уже не молод, сверхсрочником служил в армии еще до войны, а без ноги пришел с фронта совсем недавно.
Суетно, неловко Комков прислонил костыли к спинке свободного стула, снял пилотку с крупной мясистой головы и, утвердившись на правой ноге, попросил:
— Разрешите, Николай Васильевич?
— Да, да, конечно! — обрадованно кивнул радист.
— Дела мои, доложу, пошли невеселые — ковыляй понемножечку… — медленно и тяжело заговорил Комков. — Вы думаете не обидно? Еще как обидно… Вот гляжу днем на реку — все в работе, а я по берегу безногим воробьем скачу. Такое найдет в иные разы, что в воду бы, и с концом… И то мне обидно, что ногу потерял как-то глупо. Ладно бы в бою! Ведь как вышло, доложу… Оказались мы на разъезде, а на путях эшелон с эвакуированными — детишками, женщинами, стариками… День жаркий, морный, помню… И вдруг — фашисты! Что началось… Кинулись люди из вагонов кто куда, а немчура и поливает и поливает сверху свинцом. Чуть не за каждым ребенком самолеты над луговиной гоняет. Крику, реву… Открыли мы пальбу с колен из винтовок, да где там! Попадали в траву, а у нашего взводного — мальчонка совсем взводный — градом слезы из глаз. Обида взяла: где они, наши-то соколы?! Помню, вскочил, опять стрелять начал… Вот тут и полоснуло по ноге. Как попал в госпиталь, как резали — не помню…
Комков замолчал, держась рукой за столешницу, тяжело повернулся к Романову.
— Раз такое дело у вас заваривается — прошусь на работу! Как-никак полторы ноги при мне, а руки-то весла не выпустят! Сажусь в лодку рулевым и наряжайте ко мне людей на греби. Да ради тех самолетов, которых на фронте нехватка…
Комкову не дали договорить, зашумели, захлопали. Смущенный фронтовик взялся было за костыли, но начальник усадил его рядом и крепко пожал руку.
Никто не ожидал, что к столу выйдет Дарья Семикина. Вроде не из тех она, не из речистых в поселке.
— Говори, Фроловна! — ласково ободрила женщину Никольская и постучала карандашом по столу.
Крепкая, с густым румянцем на лице, а его и сумерки не гасили, — Дарья шла к столу с волнением.
— Я что хотела… Я говорить-то не хотела, да Витек меня подвел к столу. Вишь, как по нему война-то прошлась… А многих и на-вовсе в землю запахала… Мы тут, верно, хоть так-сяк, да живы. А на фронте каково достается родимым? Правду сказал Виктор: голоруким с немцем не повоюешь. Так что подмогаем миром самолеты строить, отправим поскорей березу! Ну, нас, кто на реке каждодневно, нас чево уговаривать… Ты же, Романов, сходку собрал больше тех ради, кто домовничает. Сидят кои по домам, не без того! У одних детишки малые — другие старикуют. Что ж, пусть которые и детные… Только, как сенокос подошел, — все на еланях! Одни через «не могу» литовками машут, другие ребятню кому-то спровадят и тоже промышляют траву. Теперь, считай, сена поставили. Так что милости просим, домовники! А что до меня — я со сплотки в лодку прошусь, выбираю, где потяжельше!
— Правильно, Фроловна!
— Надо помочь!
— В самый комель попала — всем завтра на реку!
«Так, так!» — стучало все в Тихоне, и ему уже не сиделось на стуле.