— Да, — сказал я.
— Теперь мне придется заплатить за ремонт. Он обойдется в несколько тысяч крон. А у нас нет таких денег! — сказал папа. — Откуда мы их возьмем?
— Не знаю, — сказал я.
— О, чертов мальчишка, — сказал он и отвернулся.
— И ты даже ничего нам не сказал, — добавила мама. — А с тех пор прошло уже больше недели. Надо же говорить нам, если такое случилось. Обещай, что в следующий раз скажешь.
— Да, — сказал я. — Но я сказал фру Йеллен.
— Сказал фру Йеллен? — воскликнул папа. — А нам нет?
— Да.
Он посмотрел на меня знакомым холодным и сердитым взглядом.
— Почему ты так поступил? — спросила мама. — Как тебе вообще пришло в голову швыряться камнями в машину? Ты же должен был понимать, что это опасно?
— Мы не думали, что попадем, — сказал я.
— Мы? — заинтересовался папа. — Так вас там было несколько человек?
— Мы вдвоем с Гейром, — сказал я. — Но тот камень, который попал, бросил я.
— Похоже, мне придется поговорить с Престбакму, — сказал папа, переглянувшись с мамой. Он повернулся ко мне: — Сегодня ты весь вечер без прогулки, и еще два дня тоже. На этой и на следующей неделе ты оставлен без карманных денег. Все понял?
— Да.
На этом они удалились.
Все проходит. Прошло и это. Ужасен был тот мрак, который царил между событием и его разоблачением, пока все выглядело как обычно, а на самом деле было далеко не так. Когда все обыденные вещи поплыли, пошатнувшись в своих прочных основах. Однажды, за год до этого происшествия, я чуть было не сбежал из-за подобного случая из дома. В тот раз причиной стал не камень, а ножик. Всем другим ребятам купили скаутские ножи, и только я остался без ножика. Потому что слишком мал и на меня нельзя положиться. Но потом в один прекрасный день папа с подчеркнутой торжественностью вручил мне нож. «Мы доверяем его тебе — под твою ответственность!» — сказал папа. Я не показал, что огорчен, ведь нож оказался девчонский, скаут на ножнах был в юбке, а не в штанах, — но разве могут взрослые замечать такие детали! — а вместо этого дал волю радости: теперь я могу вместе со всеми резать и строгать и метать нож в мишень. Единственное, что требовалось, — это спрятать подальше ножны. В тот же день я с Лейфом Туре вырезал себе меч. Взял длинную рейку и выточил с одной стороны тонкое, как игла, острие, а с другой стороны приделал рукоять. Вооружившись мечами, мы пошли бродить по поселку. Наткнулись на двух девчонок с кукольными колясками, сначала крались за ними, а затем перешли в нападение, мы вообразили себя пиратами и стали протыкать клеенчатое покрытие колясок. Девчонки завопили и подняли визг, мы ретировались, они пообещали, что наябедничают на нас, мы перепугались того, что натворили, и стали за ними следить. Сначала они пошли к себе домой, а потом вышли и направились к дому Густавсена. Ошалев от страха перед грядущими последствиями, мы бросились наутек. Мы побежали наверх и, сколько возможно, прошли, прячась в лесу, пока не очутились на обрывистом склоне над Хьенной (ни я, ни Лейф Туре раньше туда не забредали). Это было далеко от дома, и я решил, что мы там заночуем, чтобы с утра двинуться дальше. Мы уселись на край обрыва и стали смотреть. Солнце стояло низко у нас за спиной, раскинувшаяся перед нами местность была залита золотым светом. Мы просидели там с полчаса. И тут Лейф Туре вдруг захотел домой. Я стал его отговаривать, что нельзя же возвращаться, раз мы сбежали из дома, но он твердил свое и не хотел ночевать в лесу, а я, всегда боявшийся темноты, никак не мог оставаться ночью один, так что пришлось и мне возвращаться. Папа уже поджидал меня в саду. Крепко схватил меня за плечо и поволок в мою комнату. Там мне было сказано, что я наказан и оставлен без прогулки. Нож у меня конфисковали, хотя ножом я ничего не делал, а пользовался мечом. Для них не было разницы. Мы бы никогда не стали бросаться на кого-то с ножом. Мечи были деревянные, и мы нападали с мечами, вот и отбирали бы меч. Так нет же — им почему-то понадобилось отобрать нож! Я слышал, как они это обсуждали. «Ты только посмотри, — сказал папа, — ножны все изрезаны». Он говорил про те царапины, которые я на них нанес, стараясь скрыть, что на скауте не штаны, а юбка; он подумал, что это свидетельствует о моей неосторожности и незрелости. В тот вечер и в следующий я, сидя под домашним арестом у себя в комнате, смотрел из окна, как играет на улице Лейф Туре. Он отделался тем, что получил от отца затрещину, а затрещина ему была хоть бы что.
Но и это прошло. Все проходит. Девчонкам купили новые кукольные коляски, автомобилист получил новую крышу для машины, с меня сняли домашний арест и снова стали выдавать карманные деньги, по вечерам на дорогу перед нашим домом высыпала толпа ребят, на дороге и в лесу за нею места было навалом — гуляй сколько хочешь, хоть днем, хоть ночью, и зимой и весной. Анна Лисбет и Сульвей никогда сюда не приходили с горы, это уж мы с Гейром бегали к ним наверх, и так получилось, что мы жили в двух мирах: один — у нас перед домом, где мы вливались в ораву детей, что собиралась там каждый вечер, гоняли в футбол, играли на дороге, строили шалаши в нижнем лесу, рыскали туда-сюда, суя нос в каждый закоулок поселка, а с наступлением холодов, как только встанет лед, катались на коньках на Хьенне, где чудесный звук стальных лезвий по льду отдавался от невысокой скалы, под которой начинался каток, — в этом мире каждый день был наполнен живой радостью; и другой — наверху, где жили они, где всё, казалось бы, было похоже на то, что у нас, ведь и там было полно бегающих детей, и там тоже гоняли на дороге в футбол, играли дотемна, прыгали через резинку и скакалку, зимой катались по льду на коньках, бегали на лыжах, когда выпадет снег, однако же это был другой мир. Радость тут заключалась в чем-то другом: не в том, чем мы занимались, а в том, с кем. И так сильна была эта радость, что порой просыпалась, даже когда их не было рядом. Так, например, однажды вечером, когда мы играли в настольный теннис с Дагом Лотаром у него в гараже, или в тот вечер, когда мы крадучись проходили по вновь открытой дороге мимо бараков в лесу, или когда играли с Гейром у него в комнате в китайские шашки, или в другой вечер, когда я у себя в комнате раздевался, перед тем как лечь спать, внезапная мысль об Анне Лисбет, воспоминание о ее существе поражали меня с головокружительной силой, до краев переполняя счастьем и тоской по ней. Но в этом чувстве присутствовала не только она; тут же была и ее красавица-мать; и ее широкоплечий отец, а он был водолазом, и дома у них, в подвальной ванной, стояло два кислородных баллона; ее сестренка и братишка; и все комнаты их дома, и приятный запах, который в них стоял. И все вещи в ее комнате, такие непохожие на мои: многочисленные куклы, кукольные наряды, все такое розовое и кружавчатое. А еще все наши совместные занятия, усиленные ее энергией и радостью, от которых все точно светилось. В особенности то, что мы делали в школе, где мы в основном держались порознь, пока нас не сводила вместе случайная ситуация: например, когда мы, став в круг, играли в колечко, и она мне его передавала из рук в руки, или когда она опускала передо мной руку и тащила меня в «ручейке», или когда мы играли в салки и она нарочно замедляла бег, чтобы я мог ее поймать. Моя бы воля, я бы, кажется, всю жизнь бегал за Анной Лисбет, только бы подержать ее под конец в своих объятиях!
Знал ли я, что это невозможно?
Нет, не знал. Я думал, что все так и будет продолжаться и продолжаться. Пришла весна и вместе с ней ощущение легкости: в один прекрасный день я надел на ноги новые кроссовки, и побегать в них после тяжеленных зимних башмаков и сапог было все равно как если бы у тебя на ногах выросли крылья. Стеганые куртки и штаны, которые так утяжеляли и сковывали все движения, сменились легкими брюками и ветровками. Варежки, шарф и зимняя шапка были спрятаны в шкаф. Коньки, лыжи, санки и ледянки перекочевали в сараи и гаражи, а оттуда появились футбольные мячи и велосипеды, и солнце, которое так долго стояло низко и только светило, теперь с каждым днем пригревало все жарче, так что в полдень, возвращаясь домой из школы, мы уже снимали надетые с утра куртки. Но самым главным знаком весны был запах горящего хвороста, который разносился в эти дни по всему поселку. Прохладные вечера, синеющая темнота, холодок, поднимающийся от кюветов, по которым еще лежали заледеневшие сугробы перемешанного с гравием снега, непрекращающийся галдеж высыпавших на улицу ребят, которые носились по дороге за мячом, скатывались на велосипедах с откоса или выделывали велотрюки на тротуарах, переполненные жизнью и легкостью: кто же тут усидит спокойно! Тут только и делать, что бегать, что носиться на велосипеде, что кричать, что хохотать, и все время этот терпкий, но вкусный запах горящей прошлогодней травы, которым вдруг повеяло со всех сторон. Иногда мы бегали наверх посмотреть на невысокое пламя, стелившееся оранжевыми волнами, которые за счет интенсивности цвета, подчеркнутого окружающими сумерками, вызывали впечатление влажной стихии; а за всем этим, словно мелкобуржуазный рыцарь, в рабочих рукавицах и с граблями через плечо, гордо приглядывали отец или мать семейства. Иногда это оказывался солидный костер, в котором сжигался собранный со всего сада, накопившийся за зиму мусор.
Что такое особенное заключает в себе огонь?
Здесь костер казался чем-то неуместным, архаическим, совсем не вяжущимся с остальным окружением: откуда вдруг огонь рядом с жилым автоприцепом Густавсена? Что делает огонь рядом с игрушечным экскаватором Анны Лены? Зачем быть костру рядом с отсыревшей садовой мебелью Канестрёмов?
Играя всеми оттенками желтого и красного, он тянулся ввысь, к небу, потрескивали в огне пожираемые костром еловые ветки, шипя, плавился пластик, языки пламени вспыхивали то тут, то там, в совершенно непредсказуемом порядке, столь же прекрасные, сколь и фантастические, ибо что им было делать здесь, среди нас, обыкновенных норвежцев, в обыкновенный вечер 1970-х годов?
Вместе с огнем рождался какой-то другой мир и тотчас же исчезал вместе с ним. Это был мир воды и воздуха, земли и скал, солнца и небес. Который всегда есть и всегда был, и о котором мы поэтому забываем. Но вот пришел огонь, и мы увидели его. А раз увидев, уже невозможно было не видеть его повсюду, во всех печах и каминах, во всех фабриках и цехах, во всех автомобилях, которые разъезжают по дорогам или вечером стоят в гаражах и перед домами, ведь и в них горит огонь. Автомобили тоже глубоко архаичны. Эта глубокая древность, по сути, заключалась во всех вещах, начиная от домов, сложенных из кирпича или из дерева, и заканчивая водой, бегущей во трубам и текущей из них, но так как для каждого поколения все происходящее совершается впервые и так как у данного поколения связь с предшествующим оборвана, то эта мысль дремала где-то в глубинах сознания, если вообще там имелась, ведь в наших головах не только мы сами присутствовали в качестве современных людей семидесятых, но и окружающий мир представлялся нам в виде современного нам мира семидесятых годов двадцатого века. И чувства, пробуждавшиеся в нас в те весенние дни, принадлежали современности, не имея за собой другой истории, кроме нашей собственной. А для нас, бывших тогда детьми, это означало отсутствие какой-либо истории вообще. Все происходящее совершалось впервые. И мысль о том, что чувства древни, может быть, не настолько, как вода и земля, но древни, как само человечество, никогда не приходила нам в голову. Да и с какой стати нам было так думать? Чувства, которые рождались у нас в груди, заставляя нас кричать от радости или от горя, смеяться и плакать, были лишь тем, что мы чувствуем, частью того, что мы есть, — примерно в том же смысле, в каком у холодильника есть лампочка, которая гаснет, когда закрывается дверца, или у двери есть звонок, который звонит, когда нажмешь на кнопку.
В самом ли деле я верил, что так будет продолжаться все время?
Да, верил.
Но все оказалось иначе. Как-то раз в конце апреля я сказал Анне Лисбет, что мы сегодня придем после школы, а она сказала, что сегодня нельзя.
— Почему нельзя? — спросил я.
— Сегодня у нас будут другие, — ответила она.
— И кто же? — спросил я, думая, что к ним придет в гости какой-нибудь дядюшка или тетушка, словом, кто-нибудь в этом роде.