Ощущение крайней уязвимости сохранялось у меня еще четыре недели и, хотя больше не приводило к полной опустошенности, не оставляло меня нигде, тем более что я буквально лишился сна и днем, изнеможенный, ходил как в тумане, а бессонными ночами на меня, пребывающего в обезхальционенном состоянии, наваливались свинцово-тяжелые мысли о том, как я опозорился перед Клэр, перед своим братом, перед всеми друзьями, которые сблизились с нами в мои сто дней мучений. Я испытывал стыд, но это было только к лучшему: мне казалось, что чувство неловкости обнадеживающе возвещало, что я снова становлюсь прежним, тем, кого заботили — обоснованно или не очень — его самооценка и прочие мелочи жизни, а вовсе не плотоядные змеи, которые снуют, словно иглы, по топкому дну его пруда.
Но половину времени я не верил, что это хальцион меня надломил. Хотя мой ум, а затем и эмоциональное состояние быстро вернулись к равновесию, и я взялся, казалось, так же толково, как и раньше, упорядочивать свой быт, втайне я был почти уверен: если даже лекарство и подстегнуло нервный срыв, я сам накликал на себя эти беспредельные муки, позволив, чтобы меня выбили из колеи всего лишь — тоже мне, катаклизм! — неудачная операция на колене и затяжной приступ физической боли; да-да, я был почти уверен, что меня встряхнуло — точнее, обезобразило — не какое-то действующее вещество фармакологического препарата, а что-то потаенное, запрятанное, завуалированное, подавленное (или попросту созревшее только в пятьдесят четыре года), но тоже вполне присущее моему «я», что-то до такой же степени «мое», как и мой писательский стиль, мое детство или мои внутренние органы; я был почти уверен, что, кем бы я себя ни воображал, я — еще и «вот такой», что в сложных обстоятельствах я снова могу сделаться позорно несамостоятельным, бестолково девиантным, откровенно жалким, откровенно неполноценным «вот таким», и тот, кто был остроумным, станет умалишенным, кто был надежным, станет сатанински коварным, «вот такой» не будет знать ни самокопания, ни беспечности и даже в мелочах окажется неспособен на ту дерзость, без которой жизнь пресна; да, я могу превратиться в исступленного, мерзкого, издерганного, одиозного, склонного к маниакальному психозу, галлюцинирующего «вот такого», чья жизнь — лишь дрожь и трепет.
Но неужели я почти уверен в этом доныне, спустя пять лет, после всего, что психиатры, газеты и медицинские журналы рассказали нам про удар, который исподтишка наносит многим из нас, коверкая наше сознание, маленькая волшебная пилюля — снотворное фирмы «Апджон»? Отвечу просто и правдиво: «А почему нет? Разве вы, окажись на моем месте, не были бы уверены в этом, совсем как я?»
Что же касается того Филипа Рота, с которым я поговорил, когда он находился в номере 511 «Царя Давида», того Филипа Рота, который совершенно определенно не был мной… в общем, я так и не выяснил, что он замышляет, потому что в ответ на просьбу представиться я моментально повесил трубку. Прежде всего, подумал я, не надо было звонить. У тебя нет нужды интересоваться всем этим, нет оснований из-за этого волноваться. Глупо было бы волноваться. Почем ты знаешь — может, он просто по случайности твой тезка? А если нет, если даже по Иерусалиму действительно разгуливает самозванец, выдающий себя за тебя, все равно ничего предпринимать не надо. Его разоблачат другие без твоего вмешательства. Уже разоблачили — Аптер и Аарон. В Израиле у тебя столько знакомых, что ему никак не избежать разоблачения и ареста. Какой вред может он тебе причинить? Навредить себе можешь только ты сам, безрассудными фортелями типа этого телефонного звонка. Он ни в коем случае не должен узнать, что его мистификация тебе досаждает, ведь, в чем бы ни состояла его затея, досадить тебе — явно ее конечная цель. Отрешенность и безразличие — по крайней мере, на данный момент — твой единственный выход…
Вот насколько я уже разволновался. А ведь когда он преспокойно назвал свое имя, мне было бы достаточно назвать свое и дождаться последствий: возможно, все бы прояснилось и даже чем-то бы меня позабавило. То, что я благоразумно оборвал телефонный разговор, спустя пару минут показалось мне лишь проявлением беспомощной паники, вселило опасения: неужели за неполные семь месяцев без хальциона я так и не залечил свою психику? «Ну а это тоже Филип Рот, тот, который родился в Ньюарке и написал кучу книг. А вы — который?» Я мог бы запросто подкосить его одной этой фразой; но нет, это он меня подкосил, всего-навсего назвавшись моим именем по телефону.
Приехав на следующей неделе в Лондон, я решил, что ничего не стану говорить Клэр. Вдруг она подумает, будто назревает какое-то событие, которое в потенциале может сильно подействовать мне на нервы; вдобавок Клэр, похоже, пока не уверена, что я достаточно выздоровел, что я не сломаюсь, если во мне взыграют чуть более сложные, чем обычно, чувства… Но, если честно, я и сам уже не был железно уверен, что не сломаюсь. В Лондоне мне даже вспоминать расхотелось о том, что сообщили, специально позвонив мне в Нью-Йорк, Аптер и Аарон… Да, ситуация, которую я лишь годом раньше воспринял бы, наверно, вполне беспечно — как повод поразвлечься или, возможно, как провокацию, требующую решительного ответа, теперь толкнула меня к мелким, но осознанным предосторожностям, призванным уберечь мои нервы. Я сам был не рад такой своей реакции, но не знал, как еще предотвратить разрастание этой несусветной чуши в моем сознании — хватит того, что раньше, под воздействием хальциона, в нем патологически разрастались всевозможные несусветности. Я готов на все, лишь бы сохранить здравомыслие.
На вторую ночь в Лондоне, по-прежнему беспокойно ворочаясь (теперь уже — из-за смены часовых поясов), в третий или четвертый раз проснувшись в темноте, я призадумался над новой гипотезой: а если те звонки из Иерусалима — как и мой звонок в Иерусалим — мне приснились? В дневное время я бы поклялся, что ответил на оба звонка, когда сидел за письменным столом в нью-йоркском отеле и принимался составлять список вопросов для Аарона, навеянных перечитыванием его книг; однако той долгой ночью, размышляя о почти невероятном содержании звонков, я умудрился внушить себе, что мог услышать их и ответить на них только во сне, что это были сновидения типа тех, которые каждый из нас видит еженощно, — с узнаваемыми персонажами — их голоса звучат вполне правдоподобно, но то, что они говорят, звучит совершенно неправдоподобно. А коренная причина этих снов, если хорошенько поразмыслить, до прискорбия очевидна. Этот Другой, этот самозванец, о чьих необъяснимых выходках меня предостерегли Аптер и Аарон, тот, чей голос я услышал собственными ушами, — просто призрак, порождение моих опасений, что моя голова прохудится, едва я окажусь за границей и вдобавок впервые после выздоровления останусь в одиночестве; иначе говоря, это кошмар возвращения узурпирующей личности, над которой я не властен. Ну а вестники, сообщившие мне во сне о моем иерусалимском «контр-я», со всей очевидностью символизируют непосредственные, глубоко личные последствия того, что со мной стряслось; эти двое не только изведали на своей шкуре капризы судьбы (изведали побольше, чем я), но и претерпели самые чудовищные метаморфозы прежде, чем глина их изначального «я» успела затвердеть, сложиться в прочную, несокрушимую индивидуальность. Хваленые трансфигурации, сочиненные Францем Кафкой, бледнеют перед теми немыслимыми превращениями, которые Третий рейх проделал с детством моего кузена и моего друга — а сколько еще таких реальных примеров!
Мне так хотелось удостовериться, что это лишь сон, который выплеснулся в реальность, что еще до рассвета я вскочил с постели, намереваясь позвонить Аарону. Иерусалимское время обгоняет лондонское на час, а Аарон вставал очень рано, но я счел, что не могу ждать ни минуты, даже если рискую его разбудить: пусть он подтвердит, что вся эта история пригрезилась мне одному и мы никогда не разговаривали по телефону о другом Филипе Роте. Однако, стоило мне встать с кровати и направиться на кухню, откуда я собирался позвонить ему потихоньку, я смекнул: какая глупость — убеждать себя, будто мне все привиделось во сне! Да, звонить надо срочно, но не Аарону, подумал я, а бостонскому психофармакологу, и поинтересоваться: могут ли мои сомнения насчет того, что реально, а что нет, оказаться симптомом непоправимых повреждений, которые нанесла моему мозгу трехмесячная химическая бомбардировка триазоламом? А Аарону стоит звонить, только чтобы выяснить, о каких новых наблюдениях он может сообщить. Но почему бы не обойтись без Аарона, почему бы не спросить самозванца прямо, какие цели он преследует? Навязывая себе беспочвенное «здравомыслие», я лишь разрушаю то, что защищает меня от опасного возобновления бреда. Если без пяти пять утра мне и стоит куда-то звонить, то в номер 511 «Царя Давида».
За завтраком я похвалил себя — ведь в пять я снова лег, так никому и не позвонив; почувствовал, как по жилам разливается блаженное чувство контроля над собственной жизнью, вновь самонадеянно возомнил себя кормчим собственного корабля. Да, все на свете может оказаться бредом, но только не здравомыслие.
И тут зазвонил телефон.
— Филип? Снова хорошие новости. Ты в утренней газете. — Аарон. Звонит мне сам.
— Чудесно. В какой газете на этот раз?
— На этот раз — в газете на иврите. Статья о твоей поездке к Леху Валенсе. В Гданьск. Вот где ты побывал до того, как приехал на суд над Демьянюком.
Позвони мне кто-то другой, я, возможно, тешил бы себя надеждой, что меня поддразнивают или разыгрывают. Но как бы Аарон ни упивался комической стороной вещей, умышленные шалости и даже самые невинные розыгрыши попросту несовместимы с его аскетичной, степенной и добросердечной натурой. Он видел, определенно видел смешную сторону сложившейся ситуации, но если и существовал гипотетический розыгрыш, Аарон был посвящен в него ничуть не больше, чем я.
Клэр, сидя напротив меня, пила кофе и просматривала «Гардиан». Мы доедали завтрак. Нет, в Нью-Йорке мне ничего не приснилось, и здесь тоже ничего не снится.
Голос у Аарона мягкий, очень ласковый и мягкий, с модуляциями, для восприятия которых требуется тонкий слух, английские слова Аарон выговаривает скрупулезно четко, и каждое слово слегка окрашено акцентом, который в равной мере ассоциируется со Старым Светом и с Израилем. Этот голос обволакивает тебя своим обаянием, когда ему внимаешь, он расцвечен драматичными каденциями, свойственными блестящим рассказчикам, полон энергии, хотя негромок, — а я слушал Аарона очень внимательно.
— Я переведу твое заявление, напечатанное здесь, — говорил он. — «Цель моей поездки к Валенсе состояла в том, чтобы обсудить с ним переселение евреев обратно в Польшу после того, как там к власти придет „Солидарность“ — а это неизбежно».
— Переведи-ка лучше все целиком. С самого начала. На какой полосе статья? Длинная?
— Не длинная, не короткая. На последней полосе, среди очерков. Есть фото.
— Чье?
— Твое.
— И это я? — спросил я.
— Я бы сказал, что да.
— Как озаглавлена статья?
— «Филип Рот встречается с лидером „Солидарности“». Шрифтом помельче: «„Польше нужны евреи“, — сказал Валенса писателю в Гданьске».
— «Польше нужны евреи», — повторил я. — Жаль, мои дед с бабкой не дожили, — слышали бы они это.
— «„Все говорят о евреях“, — сказал Валенса Роту. — Испанию погубило изгнание евреев, — сказал лидер ‘Солидарности’ во время их двухчасовой встречи на верфи в Гданьске, где в 1980 году родилась ‘Солидарность’. — Когда мне говорят: ‘Найдется ли такой полоумный еврей, чтобы сюда приехать?’, я объясняю, что долгий опыт, сотни и сотни лет, прожитых вместе евреями и поляками, невозможно свести к слову ‘антисемитизм’. Давайте говорить о тысяче лет триумфа, а не о четырех годах войны. Величайший в истории расцвет идишской культуры, все великие интеллектуальные движения современной еврейской жизни, — сказал Роту лидер ‘Солидарности’, — имели место на польской земле. Идишская культура — не в меньшей мере польская, чем еврейская. Без евреев Польша немыслима. Польше нужны евреи, — сказал Валенса еврейскому писателю, рожденному в Америке, — а евреям нужна Польша». Филип, мне кажется, я зачитываю тебе кусок рассказа, который ты же и сочинил.
— Жаль, что это не так.
— «Рот, автор „Случая Портного“ и других неоднозначно воспринятых произведений еврейской литературы, называет себя „пламенным диаспористом“. Он говорит, что идеология диаспоризма заняла в его душе то место, которое раньше занимал писательский труд. „Цель моей поездки к Валенсе состояла в том, чтобы обсудить с ним переселение евреев обратно в Польшу после того, как ‘Солидарность’ придет — неизбежно придет — там к власти“. В данный момент писатель находит, что его идеи переселения встречают в Израиле более враждебную реакцию, чем в Польше. Он уверяет: каким бы ядовитым ни был когда-то польский антисемитизм, „намного прочнее и опаснее ненависть к евреям, которой пропитан ислам, — продолжает Рот. — Так называемая нормализация евреев с самого начала была трагической иллюзией. Но ожидания, что эта нормализация расцветет в самом сердце ислама, — еще хуже, чем трагедия: это самоубийство. Как бы зверски ни обращался с нами Гитлер, он продержался всего двенадцать лет, а что такое двенадцать лет для еврея? Настало время вернуться в Европу, которая столетиями была и доныне остается самым подлинным на всем протяжении истории отечеством еврейского народа, колыбелью раввинского иудаизма, хасидского иудаизма, еврейского секуляризма, социализма и т. д. и т. п. Колыбелью сионизма, конечно, тоже. Но сионизм исчерпал свою историческую функцию. Нам пора вернуть в европейской диаспоре нашу первостепенную роль в духовности и культуре“. Рот опасается, что на Ближнем Востоке евреев ждет второй Холокост, и считает „переселение евреев“ единственным способом обеспечить их выживание и одержать „историческую, а также духовную победу над Гитлером и Освенцимом“. „Я не слеп — я вижу все ужасы, — говорит Рот. — Но я присутствую на суде над Демьянюком, этим живым олицетворением преступного садизма нацистов в отношении нашего народа, и задаюсь вопросом: ‘Кто и что должны возобладать в Европе — воля этого недочеловека, убийцы и зверя или цивилизация, которая дала человечеству Шолом-Алейхема, Генриха Гейне и Альберта Эйнштейна? Неужели из-за него мы обречены на вечное изгнание с континента, который питал цветущие еврейские миры Варшавы, Вильно, Риги, Праги, Берлина, Львова, Будапешта, Бухареста, Салоников и Рима?’ Пора, — заключает Рот, — вернуться туда, где нам самое место, где мы имеем все исторические права на возобновление великой европейской судьбы еврейства, оборванной палачами типа этого Демьянюка“».
Так заканчивалась статья.