— Броцман, здесь контейнеровозы японские ходят, танкера! — с жестяным оттенком заговорил Борис Клавдиевич. Он стоял у рычага сирены, давая гудки через равные промежутки времени.
— Погодите, старпом, — прервал его Васильев. — Сходите за боцманом, — обратился он к рулевому. — Пусть захватит монтажный пояс, а вы, Клавдич, возьмите руль.
Через минуту в рубку поднялся почерневший и осунувшийся боцман. Цепь монтажного пояса тихо позванивала.
— Быков, — обратился капитан. — Тут такое дело… Объясни все, Саша.
— Значит, Боря, так, — заговорил Сашка. — Попробуешь провернуть антенну у радара. Если крутится, то привяжи кончик и осторожно повращаешь вокруг оси. Только под рупор сам не лезь! Хоть и маленькое, но все же облучение… А если мертво стоит — то сразу назад. Понял?
Боцман уже надел дождевик и стал отдраивать дверь на крыло рубки.
— Пояс!.. Пояс не забывай пристегивать! — крикнул Васильев вслед.
Сашка подошел к локатору, выждал минуты три-четыре, которые понадобятся боцману, чтобы добраться и освоиться, и включил высокое.
Линия развертки уже натужно ползла по кругу, высвечивая мелкие крапинки вспененных валов. Милях в пяти справа крупно сверкнула большая точка.
— Это тринадцатый приблизился, — пояснил Сашке Васильев. — Клавдич, сообщите соседу, что у нас радар дохлый. Пусть корректируют.
В рубку ввалился мокрый боцман.
— Молодец, боцман, — поблагодарил Васильев. — Через полчаса сможешь проделать то же самое?
Быков угрюмо кивнул и спустился к себе.
— И говорить человеку не хочется. Видишь, Броцман, что с ним баба сделала? — нарушил молчание Борис Клавдиевич. Он почувствовал облегчение от того, что выход найден, что капитан взял бразды правления и остаток вахты пройдет без нервотрепки. — Ты жениться не думаешь?..
Сашка направился в радиорубку.
— Не задевайте вы молодежь, Борис Клавдиевич, — теперь нарушил молчание Васильев. — Вы подчеркнуто выхолощенно живете, Борис Клавдиевич. От и до. Пресноватенько-с, знаете?.. — от усталости прорвался он. — Лет до ста проживете. И даже проплаваете, — снова не сдержался он.
Борис Клавдиевич обиженно направился к рации и стал вызывать на связь тринадцатый.
К утреннему капчасу поутихло. Появилась видимость кабельтова в два-три, но по флангам флотилию трепало по-прежнему. Стало ясно, что китобоец в середине циклона и передний фронт они миновали. Все вздохнули облегченно: задний фронт — это уже начало конца.
В эти-то притихшие полчаса Сашка и зацепился за центр. Быстро, торопясь, отбулькал все радиограммы про любовь, продублировав на всякий случай Гилязову с его татарскими именами и отчествами. А перед тем как распрощаться, все-таки решил заодно дать и маме в Бийск… «Жив, здоров, чувствую себя отлично, не скучай, береги себя, я люблю тебя, мама».
ЛЕНИНГРАДСКИЙ КОВЕРКОТ
Дождь утихал. Волны хлюпали о бетонный мол, косо уходящий далеко в море; там, где мол обрывался, светил, вращаясь, прожектор. Луч прожектора гладил ночную воду, мокрый песок и мол, блестящий после дождя и похожий на огромную саблю.
Ивлев сидел под пляжным грибком на берегу гавани. Он промок, но дождь был теплый, вытеснивший вечернюю духоту, да и думал Ивлев совсем о другом — стоило ли обращать внимание на летний дождь.
Он смотрел на море возбужденно: через час уходил его поезд. Ивлев знал, что через несколько месяцев вернется сюда, но смотрел так, будто расставался с морем навсегда. Ему не верилось, что хлопоты позади, что он все-таки нашел себе замену, сдал судовую радиостанцию, получил отпускные, а для моряка сойти летом в отпуск — гиблое дело, завтра он проснется в Хабаровске, а послезавтра проедет станцию, где он родился и вырос и где до сих пор живут отец с матерью, а еще через день будет в Чите, потом в Иркутске… Так до самой Москвы.
Дождевые капли перестали шуршать по тенту грибка. Ощущение моря сделалось явственнее. Волны накатывались на берег, замирали на мгновение и нехотя уползали обратно, оставляя пену, которая с тихим жарким шепотом быстро впитывалась в песок. Пахло рыбой и водорослями.
Прислушиваясь к морю, Ивлев направился вдоль пляжа к набережной. Поднялся по лестнице у кинотеатра. Наверху еще раз оглянулся на гавань и пошел к вокзалу.
Спустя две ночи после того, как его городок скрылся из виду, он до позднего вечера простоял у окна вагона. Смотрел на тайгу, реки, озера, мимо которых проезжал поезд, на развалившиеся, заброшенные разъезды, ненужные теперь, ибо вся трасса была автоматизирована. Он вглядывался в окно, пытаясь увидеть что-то знакомое, давшее бы толчок его памяти.
Он силился вспомнить сентябрь 56-го года, когда ему было семь лет и он возвращался из Москвы, точнее, из Звенигорода от тети, у которой прожил все лето, а перед отъездом домой заболел, да так тяжело, что провел в постели целый месяц. В памяти возник плацкартный вагон, нижняя боковая полка, где он просыпался по утрам и смотрел в окно. Чем ближе к дому он тогда подъезжал, тем становилось холоднее, и он, худой и бледный после болезни, закутавшись в одеяло, садился, подтягивал колени к подбородку и смотрел на паровозный дым, оседающий на вскопанных картофельных делянках, седых от инея. И мучился от мысли: возьмут в школу или не возьмут? Ведь он опоздал!
У сестры отца — тети Ариши — гостил тогда еще один родственник, Павел Алексеевич. И хотя от Звенигорода до Лосиноостровской, где жил Павел Алексеевич, было всего часа два пути на электричке с пересадками, виделись они с тетей редко. Без провожатого он приезжать не мог: был почти слепой. Всю жизнь он проработал на паровозе. Кочегаром, помощником, машинистом… Пока внезапно не стало портиться зрение. Вынужденно ушел на пенсию. Зрение ухудшалось так быстро, что он никак не мог привыкнуть к этому и в то лето был беспомощен, как сильный кит, выбросившийся на берег.
В августовскую жару, распаренные и красные, крепко держась за руки, они возвращались из бани. Ивлев с Павлом Алексеевичем собирался в Лосинку, откуда его, подготовив и собрав в дальнюю дорогу, отправят домой.
— Дядь Паш! А дядь Паш?.. — канючил Ивлев и тянул за руку Павла Алексеевича к каждой тележке с мороженым.