— Пустите же! Пожалуйста, пустите…
— Да будь ты человеком. Сам подзудил, а сам намылился смотаться.
Свободной рукой Кушнер нащупал у себя в кармане бумажку в двадцать пять крон.
— Вот, за тот ром… — сказал он, суя бумажку парню.
— Будь человеком, — сказал парень. — Меня бросила баба, но до такого я еще не дошел.
И тут произошло невероятное: Роберт размахнулся и с силой стукнул парня каблуком по голени. Парень охнул. Опамятовавшись, Роберт кинулся бежать. Вдогонку ему понеслась хриплая брань, но шагов не было. Парень его не преследовал. На перекрестке Роберт оглянулся. Парень сидел на краю тротуара, двери пивной были распахнуты, и около сидящего мелькали темные тени.
До Кушнера донеслось прерывистое:
— Ногу ему сломал…
И снова, охваченный страхом, он побежал. Бежал, не останавливаясь, длинной прямой улицей, потом сворачивал в какие-то проулки, пока совсем не потерял ориентации. Когда, вконец изнемогши, он остановился, то был уже в совершенно незнакомом месте, на улице, по которой до этого никогда не ходил, среди домов, которых никогда раньше не видел. Быть может, он был в заколдованном королевстве, где все спали, ожидая, когда вернет их к жизни спасительный поцелуй? Королевство ждало принца… А может, Роберт Кушнер был тем самым принцем? Прильнет к запухшим губкам Спящей красавицы и отдаст ей свою свободу и независимость. Правда, ему совсем не надо было королевства за тридевятью землями — а надо было лишь обыкновенного земного счастья… Но все сковал глубокий сон, принцесса даже и не шелохнулась, оцепенело сжимали ратники свои алебарды, слуги склонялись над супницами с некогда горячим супом, пар над которыми застыл и материализовался в серебряные сталагмиты… «Я незадачливый принц, незадачливый принц», — твердил Роберт. Принц, которому не удалось разбудить Спящую красавицу, в сущности, лишний — он может свертывать манатки и отправляться восвояси по непролазным зарослям бурьяна и терновника в непроходимые дебри вечного заклятья. Твой поцелуй — стылый, как мерзлая земля, безжизненный, как ледяная корка, пустой, как вакуум. Тебе никого не спасти и не спастись самому, принц. «Других грехов я за собой не помню»… Мое счастье — воображаемый флаг на мачте корабля, которому не суждено когда-нибудь доплыть до берега. Лицо его пылало, как в горячке, в голове стоял невообразимый шум. Роберт прижался лбом к холодному стеклу большой ярко освещенной витрины. «Знаешь, если б я захотел, я мог бы теперь купить «спартак»…» Витрину заполняли куклы, игрушечные медведи, кубики, мячи, автомобили, тачки, трубы и барабаны, пушки с длинными деревянными жерлами… Если б я захотел, все бы могло теперь быть мое. Я мог бы любить кукол, стрелять медведей, ездить в автомобильчиках и барабанить, не переставая барабанить… О, вы еще услышите, как бьют мои тамтамы, я созову военный совет из вождей всех племен — и вот когда вы пожалеете, вот когда очень пожалеете, что отказались заключить со мной союз, не захотели подрумянить щеки гримом счастья! Я перебрал бы много кукол, решая, кому отдать предпочтение — брюнеткам или блондинкам, тем, которые закрывают глаза, или тем, которые прерывисто лопочут: ма-ма, Мамая, манто, Мадагаскар, марихуана, мастодонт, Мата Хари, мы мамы, у Эмы мама, у мамы мама, у мамбоямбы мамбоямба; мама-мама, мама-мама, упал мишка прямо в яму, на зеленый мох, только «ах» и «ох», только «ох» и «ах», прямо в яму бах. Ох, больно, чуть не выдавил стекло; может, оно уж треснуло — иогансебастьян-бах? Но кого это волнует в такой тьме! Кого волнуют выбитые стекла в заколдованных королевствах!.. И снова он шагал. Шаги гулко отдавались на пустынной, безлюдной мостовой; он был — языком колокола, был — процессией слонов… а ночь опускалась все ниже и ниже; просвет между черным куполом и его склоненной головой все сокращался, в любую минуту ее могла прихлопнуть крышка люка, откуда — он знал это — ему уже не выбраться. Да и что делал бы он с этим счастьем — под пологом глубокой ночи, в свинцовой темноте ее неотвратимого объятья? Зачем вообще человеку счастье, если он хочет жить, как и живет, изо дня в день, с вечера до утра, когда у него есть то, без чего ему нельзя было бы обходиться, и ничего ему не надо — разве только чтобы его не теребили и оставили в покое… Витрин становилось все больше: он снова приближался к центру города, стал понемногу приходить в себя, узнавать улицы; была еще глубокая ночь, но уже в недрах ее зарождалось что-то — стыдливое сознание того, что время ее все же кончится, что есть закон коловращения света и тьмы, что рассвет неизбежен.
Роберт Кушнер был теперь на знакомой улочке, перед знакомым домом, заученным движением повернул ключ в замке, вошел, бесшумно, осторожно, чтобы не разбудить пани Враштякову, чтоб не спугнуть мышей, которых ловит ее кошка, не всполошить кур, дремлющих во дворике, — не посягнуть на чье-то маленькое, заурядное, неприметное счастье, так люто ненавидящее тот огромный, безликий, невообразимый фантом, который несколько часов тому назад свалился Роберту на плечи.
На цыпочках поднялся он в свою комнатушку, вытащил из кармана бумажник, вынул оттуда лотерейный билет с номером 333333, шесть троек, легко запоминающееся число, выигравший номер, его номер. Сто тысяч крон. Мешок денег, горы денег, златые горы неодолимого счастья. Роберт Кушнер взял двумя пальцами билет и резким движением изорвал его в клочки. Потом высунулся из открытого окна и дунул на ладонь. Клочки бумаги, как снежные хлопья, падали в жаркую августовскую ночь, кружились под дыханьем ветерка, и было их так много, что не видно было улицы, со всех сторон, слепя глаза, стлалась широкая снежная дорога. Он шел по ней и понимал, что это как раз та дорога, с которой его никто уж не собьет.
Перевод Е. Элькинд.
ЛИХОРАДКА (1973)
Horúčka
© Jozef Kot, 1973, 1980
1
Он и на носилках выглядел строго и внушительно; лицо его, открывшееся на первом же повороте крутой лестницы, было изжелта-восковое, но губы крепко сжаты, словно он собирался отдать какое-то неприятное распоряжение; хотя все это я мог просто внушить себе. Может, это был даже не он, а тело совершенно незнакомого человека, которое два тяжело дышавших санитара в грязных белых халатах неловко несли вниз по ступенькам. Следом за ними, сохраняя достоинство, спускались два милиционера, а затем уже, с отступом метра в четыре, — мужчина в гражданском, с фотоаппаратом, вспышкой и черной корреспондентской сумкой.
— Терпеть не могу старые дома, — ворчливо проговорил он. — От одного вида этих лестниц становится дурно.
— Дело привычки, — проронил я. — Прежде я сам жил в таком же. И ничего.
— Само собой, — согласился он. — Но я не могу смотреть с высоты вниз. У меня бы колени подкашивались, не держись я за перила. И не дай бог разбить этот японский аппарат, с меня тут же взыщут.
— «Ёсика»?
— Она самая. Деньги ладно еще, но попробуй достань к ней объектив!
Санитары остановились на площадке и опустили носилки.
— Чего там? — окликнул их милиционер, шедший справа.
— Ничего, — ответил старший из санитаров, седоватый, со вздувшейся жилой на низком лбу. — Отдохнуть нельзя?
— А?.. — Милиционер оглянулся и вопросительно посмотрел на нас с фотографом.
— Как его звали-то? — спросил меня фотограф.
— Вендель Страка.
— Вендель? Смешное имя. Совсем не директорское.
— Да уж он не сам его себе выбирал, — заметил я.