Но на безжизненных гарях, оставляемых им, не на век царить опустошению и хаосу. Пробьются семена трав и цветов, сохранившиеся глубоко в почве, отрастут уцелевшие корни, падут дожди, и выметнет молодой лист, и буйная сила новой поросли пойдет полыхать по долинам, затопляя овраги, вползая на подножия скал, зеленой шерстью одевая то, что было сожжено, выворочено, изуродовано. Подгниют и сломятся когда-нибудь неотживевшие, но остававшиеся стоять деревья, и их покроет густеющая растительность и бодро будет тянуться на просторе к свету, крепнуть, тучнеть, выбрасывая собственные побеги. Опять проклюнутся под сенью берез беззащитные, пока еще маленькие елки, потом они поднимутся и колючими лапами подомнут, погубят приютившие и охранявшие их от солнца березы. Взойдут, может быть, сосны. Робким выводком появятся рябинки и заветвятся кокетливо. А может статься, птица нечаянно занесет сюда и уронит кедровое семя. Оно уцелеет и выживет и тоже примется бороться за свое место среди других.
Долго ждать, не одно поколение людей сменится, пока вырастут исполины взамен погибших, но если толкотня жизни на выгоревшей пустоши опять началась, то и они когда-нибудь вырастут.
Глава вторая
В отдаленном таежном распадке Александр Николаевич сидел, отдыхая, возле отрытого шурфа. Промывка золота в здешних местах начинается с начала мая и длится до десятого — двадцатого сентября. Позже редко кто промывает. Он знал, что это его последний в сезоне выход на разведку, да и тот, в общем-то, необязательный: никто его не заставлял уточнять мазаевскую заявку.
Журин — сибирский донник — собрался вянуть, заросли лимонника усеяли, будто капли, оранжево-красные ягодки. Чешуйки на кедровых шишках вместо фиолетовых сделались тусклыми, коричневыми. Засохли и опали капли смолы, да и сами шишки от каждого слабого сотрясения дождем сыпались с веток.
Золотой храм осенней тайги с алыми и зелеными вкраплениями молодых рябин и елок возносился вверх: еще минута — приподнимется с земли и торжественно отплывет. Один лишь неподвижный, тонко кованный ажур лиственниц казался приклеенным к бледному полотну неба.
Ручей тихонько побулькивал у ног, клоня в дремоту. Почему-то вспоминалось раннее детство, чудо воды, явленной из-под снега, живой переливчатый от ветра блеск луж и запруд, загороженных грязными снеговыми плотинами, с застрявшими соломинами и ореховой скорлупой. Осколки солнца заставляют зажмуриться, но с закрытыми глазами еще слышнее новый запах тающего снега, тревожно-нежный, чистое касание материнской щеки, едва тронутой весенним солнцем и теплом…
Невидимая белка прыгала где-то высоко в кронах. В темной воде ручья кружились мертвые хвоинки. Александр Николаевич отер грязным рукавом потное лицо.
Тунгусов почтительно держался в стороне.
— А что, думаю, звери-то сердятся на нас, что мы их убиваем? — нарушил он наконец долгое молчание.
Ветер с ровным гулом прошелся по вершинам, и опять все смолкло.
— Они привыкли. Это в порядке вещей.
Иван и сам это знал. Ему просто поговорить хотелось. Потому что было сумно.
…В ту самую ночь, когда Осколов сказал ему: «Десятником зачислю» — он сей же миг понял, что предчувствие его начинает сбываться. Вот оно то, что ему надо! Совсем другое дело, чем при артели состоять неизвестно кем. За золотник-то в конторе рупь восемь гривен платят, но этот золотник иной раз за целую неделю только и намоешь. Перекупщик, правда, дает уже четыре рубля — сам сбывает ювелирам за пять. Но с перекупщиком затеваться опасно. Золотишко-то моют на арендованных участках, значит, что намыл, клади в конторскую кружку опечатанную. Перекупщику продал, значит, украл. Так и вертись между сумой да тюрьмой. К тому же и артели теперь норовят сколачивать семейные: и баб, и ребятишек своих туда берут. Кто к золотому делу прикоснулся, уже отстать не может. Конечно, семьей-артелью способнее, всё в один карман. Не будет такого, как у них с Матвеем получилось.
Проживал Иван пока в рабочих бараках по холостяцкому своему положению, хотя и в отдельном помещении. Управляющего видел редко: он все строительством больницы рудничной занимался, торопился, будто ему пятки прижигали. А тут такой случай выпал: в тайгу сам решил отправиться и Ивана с собой взял, а больше никого. Самый случай поговорить, выяснить кое-чего.
— Разговоры разные ходят, однако, — насмелился Тунгусов. — Рабочих отослали, закрывается, что ли, дело-то?
Александр Николаевич промолчал. Он не знал, что ответить на это даже и самому себе.
Тунгусов зашел в воду, склонился над лотком, где промывал вынутую породу. Он тоже устал, его угнетала тишина и несколько дней пребывания наедине с управляющим, который будто обдумывал что-то, будто нарочно медлил возвращаться, работал с ним, как ровня, на закладке шурфов.
— Александр Николаевич, а ты слыхал, нет? Рудознатец у нас объявился, — осторожно, с любопытством начал опять Иван, отставляя лоток. — С жезлом.
Он помолчал, ожидая, как примет задумчивый управляющий это сообщение, присел на вывороченную корягу у самой воды.
— Металлы, камушки — все, говорит, показывает. Из Баку приехал. Ученым там предлагал. Они поглядели: правильный, говорят, твой жезел. Только что ж нам-то останется делать, если ты все находить будешь?.. Ох-хо-хо, — нервно зевнул Иван, перематывая портянку, — нигде ходу нет простому человеку.
— А из чего он сделан? — неожиданно спросил Александр Николаевич.
— Жезел из чего? Кто знат! Он его не показывает. Ему самому сила такая дадена. А жезел — это просто инструмент, как у нас, к примеру, кайла. Одним словом, кудесник.
Тунгусов с неохотой поднялся.
— Пойду опять закопушки делать. Пустые все. Зряшное дело. Нет тут россыпи.
— Делай, что велено, — коротко, твердо сказал управляющий, хотя сам сознавал, что теперь трудно уже найти район, где реки, подающие даже слабые надежды на золотоносность, не подверглись бы поискам хотя бы вольных старателей. Россыпь в чистом виде в золотоносной реке почти отошла в область преданий.
Оскальзываясь сапогами на прошлогодней хвое, Тунгусов побрел по некрутому склону, обходя большие лиственницы, и в сердцах сшибая кайлой мелкую поросль и кустарники. Останавливался, поддевая мох и дернину, выворачивал крупные ноздреватые куски кварца тускло-охристого цвета. Это называлось делать закопушки. Работать не хотелось. Лицо и шея уже не просто зудели, а горели, как обожженные. Больно было голову поворотить. Расчесы в складках шеи саднило нестерпимо.
Денек стоял серенький, без солнца. Подсыхающие стволы с голо торчащими редкими ветками сливались в глазах в мелькающую пестрядь. Рубаха под пиджаком знакомо намокала между лопатками. Душно было и тошно.
Осколов неторопливо следовал поодаль, всматриваясь внимательно в вывороченные образцы.
«Чем он сейчас от меня отличается? — думал Иван, глядя на него. — Сукно на пиджаке подороже? Да еще тем, что спина не гнется. Ишь, наклоняется, а спина все как доска. Журавлиная походка, не нашей стати». Чувство всегдашней приязни шевельнулось в душе Ивана к этому человеку, чувство даже некоторой гордости своим доверенным положением, некоторой негласно признаваемой обоими опекой, даже — со стороны Ивана — ощущением какого-то тайного превосходства. Хотя человека этого Иван вместе с тем почему-то побаивался сильно.