— Да.
— Быть может, вы сожалеете о разрыве?
— Я об этом не думаю. Но не сожалею.
— Однако вы любили кузена?
— Это было так давно… Право, доктор, неужели вы будете настаивать на этом вопросе?
— Говорю вам, мэтр, я знаю не больше вашего. Я только потому заинтересовалась, что у вас к этому разговору не лежит душа. Как видно, ссора оставила в вашей душе чувствительный рубец. А рубец — это всегда очень интересно. Не сердитесь, мэтр, если мне иной раз придется задеть вас за живое, потом вы убедитесь — это для пользы дела. Вы улыбаетесь отлично. Будем продолжать? Спасибо. К какому возрасту относятся ваши первые воспоминания?
— О, к очень раннему. У меня сохранились совершенно отчетливые воспоминания об очень раннем детстве.
— Что ж, мы этим воспользуемся. В ту пору вы еще дружили с вашим кузеном?
Ответил не сразу. Сначала его голубые глаза заволокла дымка воспоминаний — так бывает, когда взгляд обращается как бы внутрь себя. Я протянула ему ящичек — сигару?
— Сигары очень хорошие. Мне их присылают из Голландии.
— Если позволите, я предпочитаю свою трубку.
Интересно наблюдать, как он ее набивает, заталкивает табак мизинцем, а крошит пальцами другой руки — точно лапы паука расправляются с мушкой. Раскуривая трубку, начинает говорить. На лице задумчивая полуулыбка.
— Дружил ли я с Реми? (Пф-ф!..) Да, конечно, дружил. (Пф-ф…) Два сапога — пара. (Пф…) Шалуны — каких свет не видел… Мое самое раннее воспоминание? Пожалуй, история с китайской вазой. Это была громадная ваза, в ней росла пальма. Стояла она довольно неустойчиво на трехногом столике. Мы привязали один конец веревки к пальме, а другой к гвоздю в стене, я вскарабкался на стул, и мы пустили по веревке от гвоздя к вазе пряжку от ремня. Нам хотелось изобразить захватывающий аттракцион, который мы видели на ярмарке в Данфере. Там была натянута стальная проволока, и по ней можно было скользить с невероятной скоростью, держась за два кольца, укрепленных на роликах. Родители нам запрещали это развлечение — слишком опасно (кстати, позже его запретила и полиция). И вот мы воображали, что скользящая пряжка — это мы сами. Но замена была слишком жалка, чтобы долго питать детское воображение. И Реми пришло в голову подвесить к веревке своего Полишинеля. Полишинель был почти с меня ростом, и едва он повис на веревке, как ваза с пальмой зашаталась. Бедняга Реми! Я как сейчас вижу: расставив руки, он в отчаянии пытается удержать фарфоровую махину в три раза больше его самого. И вот ваза с оглушительным грохотом рухнула на пол, земля рассыпалась. Мы ревем, вопим от ужаса — я стоя на стуле, Реми среди осколков вазы, — а мои перепуганные родители кричат из-за двери: «Что? Что случилось» — не решаясь войти из страха, что мы погребены под обломками упавшего шкафа.
— Представляю, как они обрадовались потом. Вас не наказали?
— В тот раз — не помню. Но если наказали, нахлобучку, как всегда, получил я один.
— Почему «как всегда»?
— Потому что Реми следовал в жизни золотому правилу: «Никаких неприятностей». При первом признаке тревоги он забивался под кресло или под диван и оттуда наблюдал за развитием событий.
— А вы?..
— А я — я встречал их лицом к лицу. Мне было всего три года, а Реми пять, и я был от горшка два вершка, но именно я шел навстречу опасности. Видно, я от рождения был бунтарем. (Усмехается.)
— И подзатыльники доставались вам?
— Само собой, кто бы ни провинился. А я думал об одном: как отомстить за несправедливость.
— Кому? Реми?
— О нет, взрослым. Но они были слишком большие, слишком сильные, чтобы я мог расправиться с ними, поэтому я обращал свой гнев на принадлежавшие им вещи: на мебель, на лампу. Мать часто описывала мне такую, например, сцену: разъяренный карапуз вцепился в турецкий ковер, который лежит на полу под громадным столом, и кричит, грозится: «Я созгу твой ковел! Лазобью твою лампу!» Мать смеялась, а я неистовствовал от бессильной ярости, обзывал ее гадиной, бросался к окну, звал: «Спасите, здесь обизают лебенка», на улице поднимался шум… Очаровательное дитя, как видите.
— И чем кончались эти приступы ярости?
— Вполне заслуженной поркой. Причем в этом случае я принимал ее безропотно и даже с некоторым, пожалуй, удовлетворением.
— Вот тебе раз! Почему?
— Потому что мне удавалось восстановить справедливость. Ведь эту-то порку я действительно заслужил.
— По крайней мере так вам это представляется теперь…
— Вовсе нет. Родители не так уж далеки от истины, когда, выпоров капризного мальчугана, приговаривают: «Теперь у тебя хотя бы будет причина для слез». Он ведь для того и плакал, чтобы его наконец выдрали за дело. Только таким способом в нем и может изгладиться обида за какое-нибудь несправедливое наказание, которую он не вполне осознает, но горько чувствует. На эти вещи у меня очень хорошая память. Да что там, мои первые воспоминания такого рода восходят к еще более давним временам, к еще более раннему возрасту.
— Когда вам не было и трех?