— Меньше всего я хотела шантажом получить повышение, — с горечью сказала Тоня. — И я так поняла, Рустам уже знает, что едет во Францию? А сказали мне вы…
— Он узнал за пять минут до нашего с тобой разговора. У него есть здравый смысл. И два ребёнка. Мне очень жаль. Какая-то помощь тебе нужна?
— Да. Три свободных дня, пожалуйста. Устала. И мы договорились по всем пунктам.
Эти три дня стали мостиком между жизнью Антонины и упорядоченным существованием Гриши.
Рустам коротко попрощался с ней уже из Тбилиси.
— Звони, — сказала она. — Будешь в Москве, увидимся. Удачи на новом месте.
Она даже не заплакала в свою первую, окончательно и точно одинокую ночь без рассвета. Она просто лежала в темноте и отвыкала от света.
На следующий день вышла на улицу и почувствовала такую резь в глазах от яркого солнца, что зашла в магазин и купила себе очки с тонированными стёклами.
В то утро, когда надо было выходить на работу, Антонина очень рано вытащила себя на пробежку. В сквере попала ногой в канаву, растянула коленные связки, с трудом дохромала домой. Завязала туго колено, выпила болеутоляющие лекарства, а по дороге на работу остановилась у аптеки и купила себе трость.
На работе всем объяснила, в чём дело. Растяжение — дело долгое и тяжёлое, особенно если не лечить. Боль стала проходить через месяц. Но прошли ещё два месяца, а Тоня всё не снимала свои затемнённые очки и ходила с тростью. Тот самый внешний, отвлекающий момент, который она в третий раз в жизни использовала для бегства от чужих глаз и тревожной стороны собственной сути.
У человека должен быть футляр на тот случай, когда он обнаружит себя не в живой среде, а в безвоздушном пространстве.
Антонины больше не было, она увела с собой и доверчивую, открытую Тоню. Сослуживцы обращались к Антонине Михайловне, за глаза по-прежнему звали Гришей.
С Рустамом они говорили иногда по телефону о делах. Она спрашивала о семье, он отвечал, что всё нормально. Жена восстанавливается, мальчики учатся в парижской школе. В Москву пока не готов приехать.
Через год Антонину вызвал к себе особым тоном заговорщика Семён Моисеевич.
— Присядь, дорогая. Как глаза, колено? Не затянулось твоё обострение? Помощь не нужна? Нет? Ну, я так и думал. Тебе виднее. Сообщить хотел. Предупредить, так сказать. Рустам приедет. Он хочет вернуться в Грузию. Оформление, всё такое. Он тебе ещё не звонил?
— Нет. Но, Семён Моисеевич, если вы думаете, что меня это как-то касается или волнует, то вы не поняли. Всё давно прошло, закончилось, забыто для нас обоих. Я в порядке. В таком надёжном порядке, как никогда.
— Ну и отлично. Я только хотел пожелать тебе хорошего дня. Он прилетит вечером. Завтра увидитесь. Будем работать.
Тоня допоздна работала в своём кабинете. Она была уверена в том, что на самом деле ничего не почувствовала, узнав о приезде Рустама. Только лёгкий дискомфорт, похожий на фантомную боль. Она точно больше никогда не захочет ни любить, ни страдать. Она открыла для себя гавань нерушимого, законсервированного покоя. В нём есть смысл: это полнота общения с самой собою. Это полное согласие, наконец.
Была уже кромешная темнота, когда она поставила машину у дома. Она шла медленно по дорожке, не снимая тёмных очков, опираясь на давно бутафорскую трость. А чёрный силуэт в тусклом свете фонаря у подъезда был нереальным и неподвижным, как всё то прошлое, от которого она отреклась. То больное, опозоренное, окровавленное и растоптанное прошлое, в котором она сама сгорела, как машина Карцева.
И вдруг упала в сторону её трость. А ноги пролетели те два метра, в течение которых слетела и съёжилась в пыли спасительная шкура змеи по имени Гриша. А к груди Рустама припало синеглазое лицо глупой, осчастливленной женщины с красивым именем Антонина.
Только к утру, когда Рустам крепко уснул, Тоня вспомнила наконец его слова, которые он сказал сразу, у подъезда. О том, что развёлся, о том, что дети пока поживут во Франции. А потом посмотрим. О том, что он её никому не отдаст и больше ни на минуту не выпустит из рук.
«Это вернулся мой плен», — понимала Тоня. Это — прощай, покой и свобода. А тело так блаженно дышало и наливалось парным молоком, которого она не пила уже сто лет. И глаза спокойно ловили первое солнце нового испытания, не чувствуя рези.
— Попробуем так, — задумчиво сказал Семён Моисеевич, когда они вдвоём вошли к нему в кабинет. — Почему нет…