«Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя, Господи», — звучало в душе молодой женщины. Боль, вечная ее боль становилась не глуше, нет, а… слаще, что ли… Батюшка говорит, что Господь растворяет всякую боль. «Яко у Господа милость, и многое у Него избавление», — так пели на вечерней службе.
«Потом» не случилось. Не было у Галины детей. Не было счастья в большом ухоженном доме. И любви между супругами, кажется, тоже не было. «Ты даже ребенка родить мне не можешь!» — прокричал муж ей как-то в запальчивости. Она отшатнулась, побледнела от обиды и гнева, но сказать ничего не смогла. Да и что тут скажешь… Чувствовала себя виноватой. Ведь это именно она как заклинание твердила: только бы не было детей…
Не то чтобы муж хотел детей — нет, конечно. Но у других дети были, и это его уязвляло: что он, в самом деле, хуже других?
Доведенная до отчаяния, Галина однажды убедила мужа попробовать искусственное оплодотворение. На короткое время эта идея объединила их. И… опять не вышло. Врачи пожимали плечами: «Вы оба совершенно здоровы».
«Воля Божия», — сказал батюшка, когда Галина, давясь от слез, рассказала ему все.
«Воля Божия», — говорит она себе, подолгу глядя на чужих детей и задыхаясь от нерастраченной нежности. Божия, да, но и ее тоже — страстная, безумная, глупая собственная воля, твердившая: только б не было детей.
Завтра Галина придет на воскресную литургию. И сотрудница ее придет — причащать детей. Их у нее двое: мальчик и девочка. Мальчик еще грудничок. Сотрудница поздно вышла замуж, и детей родила, что называется, под занавес — в 47 и 48 лет соответственно. А еще у нее есть старенький отец, которого она горячо любит и который после инсульта так и не оправился. Памперсы, массажи, утка, перестилание постели, таблетки по часам… И — кормление, прогулки с детьми, кашки, сказки на ночь… Каждое воскресенье вдвоем с мужем приносят малышей на причастие. «Конечно, тяжело», — говорит сотрудница, но глаза ее так и брызжут счастьем и молодостью.
История одного подвига
Елизавета Валентиновна работала корректором давно, работу свою любила, и очень любила язык — великий и могучий. Любила и хорошо знала, а потому почти непрерывно страдала от повсеместного, от телевидения до пригородной электрички, коверкания любимого предмета. Она досадливо морщилась, крепилась, но недолго — поправляла говорящего: «Не "провел девушку", а "проводил", не "скуплялась", а делала покупки (хотя в душе признавала, что "скуплялась" сочнее), не "извиняюсь", а "извините"… Ну и так далее».
Люди реагировали по-разному: лезли в бутылку, огрызались, затаивали обиду, но случалось, что благодарили, просили и впредь подсказывать как правильно.
Так вот. Елизавета Валентиновна работала корректором и литературным редактором в одном лице, и книги для корректуры ей попадались самые разные. Лицо горело от негодования, когда она правила сцену на сеновале из книги, написанной, как ни странно, пожилым священником. «Возьми меня, возьми меня сейчас, здесь, — лепетала она, и розовые губки ее трепетали под его мужественными обветренными губами…» Фу-у. Ее просто мутило от этих африканских страстей в самом дурном вкусе, и она безжалостно кромсала текст, выбрасывая и «губки», и «возьми», и всю эту невыносимую пошлость. Стог сена, впрочем, оставался, и любящая парочка тоже, но они, наскоро полюбовавшись звездами, ложились спать — в собственном смысле этого слова. И от этого, считала Елизавета Валентиновна, выигрывали и их отношения, и роман в целом.
Роман в целом — да, выигрывал, но сама Елизавета после столь жесткой редактуры выдерживала головомойку от начальства, которому, в свою очередь, досталось от автора. Непреклонно сжав и без того тонкие губы, она смотрела в окно отсутствующим взглядом, а в следующий раз поступала так же.
Но сейчас все было иначе. Елизавета Валентиновна работала над книгой преподобного Ефрема Сирина — и точно в знойный день пила живую воду из родника и дышала прохладой гор.
От чрева матери моей стал я преогорчевать Тебя и ни во что вменять благодать Твою, нерадя о душе своей. Ты же, Владыко мой, по множеству щедрот Твоих милостиво и терпеливо взирал на все лукавство мое. Главу мою возносила благодать Твоя, но она ежедневно унижаема была грехами моими.
Совесть моя обличает меня в этом — и я будто и хочу освободиться от уз своих, и каждый день сетую и воздыхаю о сем, но все оказываюсь связанным теми же сетями.
Жалок я, жалко и ежедневное покаяние мое, потому что не имеет оно твердого основания. Каждый день полагаю основание зданию — и опять собственными руками своими разоряю его.
Пышно цвела осень, золотые ветви клена приветливо глядели в редакционные окна, а Елизавета Валентиновна, не поднимая головы, читала и читала этот покаянный плач великого святого, забывая править текст.
После того, как уже приобрел я познание истины, стал я убийцею и обидчиком, ссорюсь за малости, стал завистлив и жесток к живущим со мною, немилостив к нищим, гневлив, спорлив, упорен, ленив, раздражителен, питаю злые мысли, люблю нарядные одежды…
Дойдя до этого места, Елизавета Валентиновна громко вздохнула и поправила красиво завязанный шейный платок.
И доныне еще очень много во мне скверных помыслов, вспышек самолюбия, чревоугодия, сластолюбия, тщеславия, гордыни, зложелательства, пересудов, тайноядения, уныния, соперничества, негодования.
Не значу ничего, а думаю о себе много; непрестанно лгу, и гневаюсь на лжецов; осуждаю падающих, а сам непрестанно падаю; осуждаю злоречивых и татей, а сам и тать, и злоречив. Хожу со светлым взором, хотя весь нечист.
…Брату, когда он в нужде, горделиво отказываю, а когда сам нуждаюсь, обращаюсь к нему. Ненавижу больного, а когда сам болен, желаю, чтобы все любили меня. Высших знать не хочу, низших презираю…
«Господи, Господи, помилуй меня грешную», — пробормотала женщина горестно, и много, много жестоких сцен с ее участием пронеслось в голове.
Встань, душа, состарвшая в грехах, и обновись покаянием. Из сокрушения и слез раствори себе врачевство и врачуй язвы падшего в тебе образа. Воззови от сердца своего и открой беззакония свои, потому что Всеблагий щадит тебя, падшую.
— Елизавета Валентинна!..
Корректор вздрогнула. Дернулась было прикрыть текст рукой, будто секретарша могла подсмотреть что-то сокровенное в ней, Елизавете Валентиновне, что-то запретное, что так хорошо знал «малосмысленный», как он себя называл, преподобный Ефрем Сирин, и что так достоверно описал еще в IV веке от Рождества Христова.
— Я ухожу, — секретарь покрутила ключ на изящном пальчике. (Интересно, почему именно у секретарш такой вызывающе безупречный маникюр?) — Вы еще поработаете?.. Закроете кабинет сами?..
Елизавета промычала что-то невразумительное, нечто среднее между «да» и «нет», но головой кивнула.
— До свидания, Елизаветочка Валентинна!
Миг — и послышалась быстрая удаляющаяся дробь каблучков по лестнице.