Кассир и моторист стояли у воды и кричали, что бандиты отняли портфель с деньгами, а недалеко от берега в лодке возились двое, пытаясь завести мотор.
Отец Федора первым поплыл к моторке и ухватился за борт. Один грабитель стал бить его шестом, но отец был сильный и влез в лодку. Тут мотор завелся, и лодка рванулась на быстрину, описывая крутой дугообразный след.
Отец ухватил руль и направил лодку к берегу, грабители пытались оторвать его от мотора, били шестом по рукам, по голове, но отец не сдавался, лодка быстро приближалась к причалу, тогда бандиты ударили отца ножом в шею и столкнули в воду, а сами умчались вниз по реке. Отца подняли из воды уже мертвого и привезли в поселок на осиновой долбленке. Поперек шеи тянулась глубокая открытая рана, черная от запекшейся крови…
Федя впервые видел близкого человека мертвым.
Опухшее, белое, будто обсыпанное мукой, лицо, на котором пробивалась жесткая светлая щетина, аккуратно зачесанные на пробор густые светлые волосы, сложенные на груди большие узловатые руки — все было его, отцовское, но это был уже не отец, а всего лишь его пугающе холодное тело, такое же неодушевленное, бесчувственное, как одежда, в которой он лежал, как пахнущие лесной живицей новые сосновые доски, из которых был сколочен гроб.
У изголовья трещали тонкие, как карандаш, восковые свечи, распространяя приторно-сладкий удушливый запах ладана, их колеблющееся пламя дрожащим желтым светом тускло освещало избу. Бабка Василиса — в широких черных одеждах, на коричневом сморщенном лице, как горящие угли в печи, сердито сверкают глаза — всю ночь нараспев читала непонятные молитвы, в избу приходило много разных людей, они стояли у гроба, что-то говорили, гладили волосы Феди, жалели его, а он, забившись в темном углу избы, распухшими от слез глазами глядел на людей и не понимал, зачем взрослые читают молитвы, что-то делают, что-то говорят, когда отцу все это не нужно, и надо молчать, ибо не существует на свете слов, которыми можно высказать тот страх перед черной бездной, куда навсегда уходят мертвые люди, который больно сжимал маленькое трепещущее сердце Феди.
Утром он вышел на волю и остановился около деда Данилы, который, стоя на коленях, топором тесал из бревен лиственницы крест. Десятник недовольно сказал деду, что сын его был коммунистом и надо поставить на могилу пирамиду со звездой, но дед сурово ответил, что сын его крещеный и хоронить его надобно по христианскому обычаю.
Вытесав два бруска, дед выбрал в них пазы и скрепил большими гвоздями.
— Деда, а где сейчас папка? — высказал Федя мучивший его вопрос.
Дед остановил топор и поднял черные, истерзанные болью глаза на внучонка:
— Умишка-то у тебя еще мало… Прилегла его душа, успокоилась.
Он велел Феде развести из щепок костер и, докрасна раскалив на огне железную скобу, стал выжигать на кресте фамилию и имя отца, а слезы его падали на горячее железо и с шипеньем вскипали.
На кладбище гроб повезли на телеге. Мать шла за нею, повалившись на гроб, и причитала, и выла утробно, и рвала на себе распущенные волосы:
Кладбище находилось на отлете, на высоком речном крутояре, маленькое, заросшее высокой травой, дорога к нему не была наторена, и телега подпрыгивала по кочковатой земле, и тогда мать билась головой о крышку гроба.
Когда гроб опустили в могилу, кто-то сказал Феде, что он должен бросить горсть земли; он сжал в руке ком холодной глины и по свежей рыхлой насыпи подошел к яме, увидел ее зияющую черноту и пошатнулся от страха, что упадет в могилу и его засыпят вместе с отцом.
Он с ужасом увидел, как быстро и споро, будто торопясь, заработали лопатами трое лесорубов, и услышал, как с гулким стуком земля падала на крышку, и ему представилось, что он лежит там, в темноте, сдавленный в гробу, задыхается без воздуха, и его затошнило.
На поминках было много народу — взрослые всего поселка, — все много пили и ели, громко разговаривали, как за праздничным столом, а один черноволосый, лохматый лесоруб, Мартьян Дикой, рванул на груди рубашку, страшно скрипнул зубами и затянул:
Мужчины тут же вытолкали его за дверь.
Федя ни к чему не притронулся, потому что от запаха пищи его мутило: он все еще представлял, как задыхается в могиле.
Тогда Федю потрясла чудовищная несправедливость мира, в котором он жил; его детский ум не мог найти объяснения тому, что произошло: это противоречило представлению о людях, которое у него было. Он впервые узнал, что есть люди, непохожие на отца — честного, доброго, за всю свою жизнь никому не сделавшего плохого, люди злые, жестокие, не остановившиеся перед убийством ради денег. Эта мысль засела в нем, не давала покоя, и он мучился, не умея объяснить поступки взрослых. Убийцы оказались из отбывших срок заключенных, которых летом много приезжало на сезонную работу по сплаву леса. Они скрылись, и Федор потом не слышал, чтобы их поймали, и эта безнаказанность преступников вызвала и долго поддерживала в нем неутоленную жажду отмщения.
Но что он мог сделать, семилетний мальчишка, чтобы отомстить за отца?
Он даже не видел в лицо бандитов, и если бы когда-нибудь и встретил их, то прошел бы мимо, как проходят мимо случайного встречного человека.
С того времени он испытывал яростную, неутихающую и непримиримую ненависть к любому преступнику, хулигану или вору, к любой несправедливости и нечестности.
В доме поселилось молчание.
С каменным, застывшим в горестном выражении лицом неслышно ходила мать и молча делала обычные дела, но делала все вяло, безразлично, лишь по привычке и необходимости. Иногда она останавливалась перед замерзшим окном и долго смотрела на ледяные узоры, за которыми ничего не было видно, или садилась на лавку, опустив плечи и сложив на коленях безвольные руки, а в ее набрякших слезами невидящих глазах стояла какая-то тяжелая, неотвязная мысль.
Не слышно стало детского смеха, возни. Люба тихонько копошилась с тряпочками, делала одежду для куколки, Федя рисовал пароходы, о которых ему рассказывал отец. Только несмышленыш Алешка ничего не хотел знать и теребил повисшие как плети руки матери:
— Маманя! Поиграй со мной! Спой песню про Кота-Котовича! Ну почему ты молчишь? Ну, ну, ну!
Место за столом, где всегда сидел отец, никто не занимал. Федя замечал, как мать украдкой бросала тоскливые взгляды на это место, будто ждала, что вот войдет отец, громко поздоровается, взлохматит Феде волосы и скажет весело:
— Добрый морозец сегодня! Что там в печи у тебя есть, Наденька? Страх как проголодался!
Тогда мать сдержанно улыбнется — когда она улыбается, лицо ее становится ясным, добрым, красивым, — и жизнь пойдет, как прежде.