Вопреки упорному стремлению либреттистов присудить победу сыну, симпатии композитора явно на стороне отца: ему отдал он пронзительную по искренности, почти исповедальную по лирической глубине и открытому драматизму музыку. Да вспомните хотя бы знаменитую арию «Был скрипач Пали Рач — и нет его!». Или замечательный вальс — «Мой старый Страдивари…»[5].
Это, конечно, не больше чем догадка, но, похоже, две мысли, два чувства и побуждения будоражат воображение Кальмана и толкают под руку. С одной стороны, изживается ущемленное самолюбие композитора, всю жизнь помнящего, что он отвергнут миром серьезной музыки. Вершится маленький акт возмездия, когда в финальном поединке между отцом и сыном, между спонтанным музицированием и строгим музыкальным академизмом, мы, следуя эмоциональной логике и заразительности автора, оказываемся на стороне развенчанного кумира. Отвергнутый подхватывает поверженного и таким образом удовлетворяет жажду справедливости.
С другой стороны, широта и раскованность мелодических излияний, их абсолютная, ничем не стесненная органичность и поразительная легкость музыки, уравнивающая его в правах с величайшими музыкантами, да и собственное признание в том, что хотелось в новой оперетте отойти от излюбленного танцевального жанра, «предпочитая помузицировать от чистого сердца»[6], - все это говорит не только о том, что Кальман осознал свое истинное призвание, но, главное, он полностью ему доверился.
Выбор сделан! Судьба определилась.
Спустя год он скажет, что полстраницы партитуры Листа перевесят все его как написанные, так и будущие оперетты, и в этом высказывании нетрудно услышать долгое эхо так и не утихшей душевной бури… Он скажет, что большие композиторы всегда будут иметь своих почитателей и ценителей, но параллельно с ними должны существовать и театральные композиторы, которые не пренебрегают легкой, жизнерадостной и остроумной, нарядно приодетой музыкальной комедией.
Похоже на творческое кредо. Как же оно будет утверждаться дальше?
А дальше была «Сильва», она же «Королева чардаша». И первая мировая война.
В этом почти шокирующем соседстве «пира» и «чумы» было бы пошло и безнравственно искать прямые причинно-следственные связи. Но если изолировать художника от его времени, а произведение от времени написания, мы вряд ли сумеем понять корни замысла, и, значит, нам уготована участь потребителей на этом пиршестве звуков и красок. Удел обжор, дорвавшихся до лакомства и с набитыми ртами восхищенно обменивающихся нечленораздельными звуками.
Крутой замес чистейшей лирики — и старомодной сентиментальности, нежности, романтики — и ядовитой ухмылки, бравурности, ликующего жизнелюбия, праздничности — и элегической грусти, виртуозного драматургического расчета — и непредсказуемой прихотливости эмоциональных каприччио… Все, что образовало «Сильву» и магию ее непреходящего воздействия, для нас останется миром непознанных и неиспользованных возможностей. Знакомые попевки — вот и вся радость.
Война как драматургическое событие не присутствует в оперетте Кальмана. Не она водила пером композитора в то печально известное лето в Мариенбаде, в августе 14-го. Она еще даже не грянула, когда Кальман и его либреттисты Лео Штайн и Бела Йенбах сбежали из беспокойной Вены в эту вовсе не идиллическую горную деревушку европейскую Мекку для ожиревших сердечников и желудочников. Какая война, когда задумана оперетта под названием «Да здравствует любовь!» (таково было предположительное название будущей «Королевы чардаша»). Но этот воздух Мариенбада, воздух суетливой и вздорной жизни модного курорта, где Балканы, Сербия, Австрия, Габсбурги, британский и немецкий флоты — война, короче — стали излюбленной темой досужих общих разговоров при общем неверии в нее… Этот воздух ошалевшего от неуверенности или оглохшего от самоуверенности предвоенного мира оказался воздухом самой оперетты. И преуспевающий респектабельный буржуа, сохранявший олимпийское спокойствие, если не равнодушие, к судьбам Австрийской монархии, знаменитый композитор Кальман, не забывающий даже в минуты триумфа быстро подсчитывать будущие доходы на крахмальных манжетах, дышал тем же предгрозовым воздухом. В противном случае феноменальная способность этого сумрачного, тяжелого человека превращать житейские тяготы в легкую музыку, переплавлять личные горести, даже скорбь — в непередаваемую бодрость, выжать пьянящий сок веселья из собственной меланхолии оказалась бы парализованной[7].
Детище Кальмана оказалось и детищем эпохи. Оперетта, начатая в августе 1914-го, впервые была сыграна в ноябре 1915-го, когда мировой пожар полыхал уже вовсю, и его зловещие сполохи навсегда легли багровым отсветом на блестящие одежды «Королевы чардаша». Воздух предвоенного мира стал воздухом мировой войны. Им дышат и им захлебываются герои оперетты, в основном мужчины — «те самые, из „общества“, которые к этому времени либо были убиты на войне, либо, лишившись всякой опоры в жизни, стремились удержаться в ней хоть как-нибудь[8]». Нам же, с высоты нашего нынешнего знания, они напоминают героев «потерянного поколения» Хемингуэя, Дос Пассоса, Ремарка.
Этот воздух окутывает оперетту неуловимо тревожным флёром. Он присутствует как второй, третий планы, иногда — как предлагаемые обстоятельства, существующие за рамками сюжета, но влияющие на него.
Этот воздух сродни живописному приему, найденному Леонардо да Винчи, — «сфумато» — нежной, неуловимо зыбкой живописной дымке, окутывающей натуру и позволяющей моделировать ее без помощи светотени. И не уловить присутствие этого воздуха, этой дымки или хотя бы не поверить в ее присутствие — значит пройти мимо чего-то самого существенного в этой самой прославленной оперетте. Это значит поддаться дурной сценической традиции, и теперь здравствующей на наших подмостках, благодаря которой в умах многих «Сильва» утвердилась как символ обывательской ограниченности, тощий эстетический рацион массового употребления, нечто среднее между сентиментальным романсом и балаганным ант ре.
Пусть эти «умы» попробуют объяснить тогда, почему небывалая война, окутавшая Европу смрадным ипритным дыханием, расколовшая ее на два лагеря, не сумела удержать триумфальное шествие «Королевы чардаша»? Поистине с царственной небрежностью шагала она через границы, демаркационные линии, проволочные заграждения, через вражду, предубеждения, страдания, кровь.
В Россию оперетту завезли пленные австрийцы, разыгрывая ее в своих лагерях. Как она попала к французам и их союзникам, можно лишь гадать. Но факт, что и немцы, и французы, обстреливая позиции друг друга, каждый артиллерийский залп сопровождали пением мелодий из «Сильвы».
Пусть попробуют объяснить скептики и снобы, почему в задыхающемся блокадном Ленинграде практически единственным постоянно действующим театром был Театр музыкальной комедии и почему синие от холода, опухшие от голода артисты давали для таких же окоченевших и оголодавших зрителей именно «Сильву»? Почему как свидетельство несгибаемой воли осажденного города сбрасывались немецким гарнизонам листовки с крупно набранным сообщением о премьере, с фотографиями переполненного театрального зала, сцен из спектакля, смеющихся лиц женщин, детей, солдат, матросов?[9]
Почему, наконец, в 1944 году, уже пронизанном предощущением близкой победы, Свердловская киностудия выпускает на экраны все ту же неувядаемую «Сильву» и фильм этот идет повсеместно при переполненных залах, а блистательный Сергей Мартинсон — Бонн со своим знаменитым «Ты на меня не сердишься? Съешь конфетку!» становится кумиром мальчишек наравне с бесстрашным разведчиком Зигмундом Колосовским, отважным летчиком майором Булочкиным и другими киногероями тех незабываемых военных лент.
И наконец, если правда, что оперетта вообще, а «Сильва» в частности ни на что не претендующий легкомысленный «завиток» культуры, безобидная игрушка вне времени и пространства, что автор ничего не имел в виду и ничего не вкладывал в свое создание, кроме стихийного дара мелодиста и трезвого расчета поднаторевшего коммерсанта от музыки, «работающего на кассу», то почему, несмотря на сногсшибательный успех премьеры, была предпринята попытка устроить обструкцию? Почему пресса обрушила на автора целый шквал взаимоисключающих обвинений? То его третировали за возмутительное отношение к титулованной знати, за осмеяние высшего общества монархии, то вдруг называли певцом аристократии. То поносили за поругание офицерской чести, за оскорбление армии, то обзывали милитаристом, поскольку он служит «и нашим, и вашим»: оперетту с одинаковым энтузиазмом распевали по обе стороны линии фронта. А то «певец аристократии» превращался в господина, заискивающего перед простонародьем.
Чем же так «достал» он всех этих господ? Что они высмотрели в «безобидном» сочинении?
Впрочем, не стоит ждать ответов на все поставленные вопросы. Для тех, кто с почтением и любовью относится к Кальману — а значит, и к театру оперетты, — они бессмысленны: эта любовь, как и всякая другая, не нуждается ни в чем, кроме самого предмета. Вот единственный аргумент, он же и факт. Те же, для кого этот театр — обочина культуры, задворки искусства, пропустят книгу Веры Кальман.
Мы же последуем дальше, уважаемый читатель, уповая на старую истину: о ком бы и о чем ни поведал миру художник, он так или иначе говорит о себе.
Вспоминая лучшие оперетты Кальмана, невольно обращаешь внимание на одну общую для них особенность, почти закономерность: за редким исключением, любимые герои — сплошь все артисты. Их мир — мир искусств, среда обитания — сцена, студия, эстрада, арена.
Вспомните!
Пали Рач и Лачи — музыканты.
Одетта Доримонт — певица и танцовщица.
Сильва Вареску — артистка кабаре.
Мистер Икс — артист цирка.
А в «Фиалке Монмартра» вообще нет ни одного персонажа, так или иначе не связанного с искусством: артисты, художники, композитор, поэт, бывшие актеры, уличные музыканты. И даже министр министр изящных искусств.
Говорить о простом совпадении уже не приходится. Больше похоже на главную тему. И конфликт во всех этих опереттах практически один и тот же. Каждый из героев преодолевает сословные преграды, социальное неравенство. Для каждого из них борьба за свое счастье превращается в борьбу за человеческое достоинство, за честь артиста или за честь женщины. У каждого свои счеты с аристократией. Вроде бы тема давно исчерпана, и тем не менее жребий (и воля драматурга) продолжает упорно сталкивать великосветский мир с миром кулис, корысть брачных сделок — с бескорыстием любовных союзов, «благородство» родовитой касты — с благородством артистического братства. Правда, это разнообразное противоборство непременно приведет к обязательному для всех благополучному завершению, где все условные преграды сняты и празднуют победу безусловные человеческие чувства — преданность, дружба, любовь. Но на пути к этому каноническому хеппи-энду герои должны молчать, скрываться и таить и чувства, и мечты свои и вообще выдавать себя не за тех, кем являются на самом деле.
Племянник графа Палинского вынужден скрывать свое аристократическое происхождение и стать цирковым артистом — Мистером Икс. А Мистер Икс в свою очередь вынужден выдавать себя в светских салонах за мифического графа Казарова[10].
[5] Мне кажется, здесь робко заявлена тема, которая позднее так мощно прозвучит у Гауптмана в пьесе «Перед заходом солнца», у Маркеса в «Осени патриарха», у Бабеля в «Закате», у Отиа Иоселиани в дилогии об Агабо. Вечная тема помянутого еще Пушкиным печального заката, освещенного любви «улыбкою прощальной».
[6] Цит. по кн.: М и х е е в а Л., О р е л о в и ч А. В мире оперетты. Л., Сов. композитор, 1977, с. 129.
[7] Существует версия, что свою бессмертную тему «Красотки, красотки кабаре…», где бурный каскад вдруг приобретает терпкий горьковатый привкус, Кальман буквально исторг как вопль потрясения в минуты, когда скорбел о кончине старшего брата.
[8] Цит. буклет, выпущенный к гастролям венской «Фольксоперы».
[9] Это свидетельство одного из участников акции, Юрия Нагибина, то время лейтенанта Отдела контрпропаганды Политуправления Фронта.
[10] Приведены имена подлинного либретто. В русских вариантах они изменены.