«С квартирой? — Отец упорно не хотел покидать сцену с окаменевшими от ужаса героями и расхаживающим между ними, попыхивающим трубкой, кровожадным Сталиным. — Лес рубят — щепки летят. У него будет большая трубка в виде топора, а Турбины… они в живых листьях, как деревья. Офицеры в дубовых, гражданские в хвое, а женщины в цвету, как сакуры. Все под топор! А… почему вас волнует квартира?»
«Потому что это я ее получала, — сказала Пра, — когда меня перевели в ЦК».
Отец угрюмо молчал.
«Топор, кайло, — покачала головой Пра. — Чем не устраивают серп и молот, исторически, так сказать, проверенные символы? И еще я не поняла насчет гражданских в хвое. Они что, елки?»
«О да! — ударил дном пустой рюмки о стол отец. — Запрещенные до тридцать пятого года новогодние елки! А в тридцать седьмом — их на палки! Вы получали, а мы будем разменивать. Это жизнь. Не вышло у нас, как там у Маяковского… жить единым человечьим общежитьем. Ваша внучка… Молотом по башке, серпом по… Я… — замолчал, тупо и с каким-то отчаяньем уставился на Перелесова, как будто только что его увидел. — Чего ты здесь… Почему не спишь?»
«Дай ему спокойно поужинать! Поезжай в Саратов, — переставила подальше от отца бутылку Пра. — Я присмотрю за ним».
«Только не агитируйте его за комсомол, — отцовский творческий порыв, похоже, иссяк. Он сразу сделался неинтересным и чужим, каким, собственно, всегда был для Перелесова. — Комсомола больше нет, — нервно зевнул отец, — и не будет».
«Не трогал бы ты Сталина, — не стала заступаться за комсомол Пра. — Зачем портить Булгакова? Поставь новую пьесу. Да хотя бы… про нашу семью».
«О да! — свистящим шепотом, словно его голова превратилась в продырявленный мяч, отозвался отец. — У нас отличная семья: брошенный муж, старая коммунистка — бабушка жены, кстати, кто вы мне, теща, нет, бывшая теща, или… пратеща, редкий вид родства, не находите? Сын…» — с трудом выговорил, проглотив, как показалось Перелесову, слова «никому не нужный».
«Ты сам сказал, это жизнь, — положила сухую, как бы сплетенную из прутьев абажура руку Пра на подрагивающую руку отца. — Ты не виноват. Я думаю, она спятила».
«Слишком просто для новой пьесы, — высвободил руку отец. — Зритель не поймет».
Перелесову вдруг стало скучно и неинтересно. Отец поправил на лампе абажур, и водочный гусь исчез. Перелесов примерно знал, что будет дальше. Отец скажет, что Пра ничего не смыслит в театральных делах. Ее потолок — облдрам в Бобруйске, где она служила секретарем обкома до того, как ее перевели в ЦК. Там она, возможно, смотрела из начальственной ложи спектакли о Ленине и сталеварах. Потом отец обязательно вспомнит, как сколько лет назад, когда его выгнали из Театра Ермоловой за то, что Чацкий в его постановке ходил в потертых джинсах с обнаженным торсом, а Фамусов в партийном кителе и кальсонах, а потом не пустили в Будапешт на фестиваль и три года не давали работать — только худруком в театральной студии на ЗИЛе! — Пра отказалась звонить бывшему сослуживцу, который был тогда на должности и мог все решить в один момент. Пра почему-то в то тяжелое для отца время каждый день прогуливалась по набережной с каким-то Щелковым или Щелоковым, от которого все шарахались, как от прокаженного. Все шарахались, а она демонстративно ходила, изображая партийную, точнее надпартийную принципиальность, потому что из партии этого типа к тому времени уже исключили, наград лишили и готовились посадить. Чего же раньше не принципиальничала, когда… в хрущевские годы гоняла колхозников сеять кукурузу в снег, закрывала в Бобруйске церкви?
Перелесов не знал точно, кто такой этот Щелков или Щелоков, слышал только, что он потом застрелился. Понятия не имел, почему Пра вместо того, чтобы выручать отца, прогуливалась с ним по набережной? Но чувствовал, что у этой тайны нет объяснения. Это была какая-то объемная, облепленная снегом, кукурузой, тысячами прочих странных вещей — на амбарном, повешенном на храм замке мировоззренческая тайна, равноценная самой жизни. Как не было объяснения и тому, почему каждый раз, когда возникают проблемы в семье, отец вместо того, чтобы деятельно их решать, вспоминает про какие-то давние, не имеющие ни малейшего отношения к происходящему события. Почему не очевидные (Перелесов читал это по сжатым в суровую, перечеркивающую слова отца, нить губам Пра) дела тянут, как осьминоги щупальца из прошлого, хватают их здесь и сейчас? Хотя, наверное, объяснения имелись. Но разные у Пра и отца. Им не дано было пересечься, как параллельным линиям в Евклидовой геометрии.
Точно так же, как не дано было пересечься их отношениям к странному поступку матери. И не потому, что отец ее осуждает, а Пра оправдывает, или наоборот, а по какой-то другой причине. Поэтому и говорят они о Сталине, Булгакове, квартире, которую если и будут разменивать, то нескоро. Или вообще не будут. Вдруг мать останется в Германии? Зачем ей тогда квартира в другой стране, где сидят обиженные и злые, как сычи (наверняка ведь у сычей в этом мире имеются обидчики?): неразведенный муж, сын-подросток и ее чуть живая бабушка?
А еще Перелесов подумал, что если бы сейчас на кухне вдруг оказались мать и господин Герхард, это бы тоже никоим образом не прояснило ситуацию. Просто к непересекающимся параллельным прямым добавились бы новые, и образовался нотный стан с невеселой в духе Гайдна мелодией.
Господина Герхарда Перелесов видел один раз в жизни, когда мать садилась к нему в большую черную машину на проспекте. Он знал, что мать трудится в проектном офисе бюро какого-то господина Герхарда и что отцу это не нравится. Отец — известный, пострадавший от коммунистов режиссер-новатор — не может заработать на приличную иномарку, травится дрянной «Гжелкой», ходит в позорном плаще (он каждый вечер кричал об этом на кухне), а господин Герхард гребет деньги лопатой, пьет (откуда-то отцу это было известно) односолодовый (Перелесов не знал, что это означает) виски, держит проектный офис. Причем не где-нибудь в промзоне, а в правительственном здании на Ильинке! Господин Герхард — не просто вор, а убежденный враг России и наверняка шпион! Но дальше и без того не сильно пересекающиеся линии отца и матери расходились конусом. «Хорошо, я уйду из офиса. На что мы будем жить?» — устало спрашивала мать. «Я бы своими руками передушил иностранную сволочь, понаехавшую нас грабить!» — тряс кулаками отец.
Идущий из школы по проспекту Перелесов не успел толком рассмотреть господина Герхарда, запомнил только, что тот седой, худой и с красным, как у аиста, носом. Дело в том, что Перелесов прятал за спину банку с пивом, но как-то неудачно, потому что на спине болтался набитый учебниками рюкзак, и руки, чтобы спрятать банку, не хватало. Изогнувшегося на тротуаре древнегреческого дискобола с банкой вместо диска, должно быть, напоминал Перелесов. «Это мой сын, — грустно произнесла мать. — Он учится в седьмом классе». «И уже любит пиво», — почти без акцента и малейшей симпатии к представленному ему существу констатировал господин Герхард сквозь опущенное боковое стекло.
Перелесов понятия не имел, что скажет красноносый шпион и убежденный враг России, если вдруг окажется сейчас на кухне. Разве что… констатирует, что отец любит водку.
А вот мать…
Непересекающиеся линии обрели паутинную липкость, душно оплели Перелесова. Он забился в них, как муха, понимая, что не вырваться. По рукам пробежала судорога, в ушах глухо, ватно, как сквозь подушку, зазвенело. Он закрыл глаза и во всю глотку, совсем как бомж с противоположного берега Москвы-реки, заорал, с ненавистью глядя на отца: «Ты козел! Она ушла потому, что ты ей надоел хуже смерти! Она больше не любит тебя, вот и все!»
В следующее мгновение Перелесов, подобно теневому водочному гусю с кафеля, слетел от отцовской оплеухи на холодный пол. По линолеуму — это было удивительно, но Перелесов каким-то образом, как сквозь лупу, рассмотрел — полз, поигрывая усами, таракан, немедленно ушедший хитрым зигзагом в сторону плинтуса. Отец вскочил с явным намерением затоптать Перелесова, но между ними стеной встала Пра.
«Это истерика. Оставь его. А ты вставай, ну! — прикрикнула на внимательно отслеживающего путь таракана Перелесова. — Иди спать!»
3
Жизнь в семье разладилась. У Пра участились головокружения. Она неуверенно перемещалась по квартире, держась за стены как при землетрясении. Отец редко ночевал дома, а если появлялся днем, то только затем, чтобы переодеться и взять какие-то вещи. Как понял Перелесов, переговоры с саратовским театром затягивались.
Он начал курить за не просматриваемым из окон углом школы, где всегда курили старшеклассники и где их всегда гоняли учителя. Алгоритм был отработан годами, если не десятилетиями. Застигнутые курцы бросали под ноги сигареты (некоторые наглецы просто убирали за спину), дежурно бубнили: «Мы не курим — дышим воздухом». Когда в ту печальную для Перелесова осень за угол зачем-то наведался заместитель директора по хозчасти, Перелесов — самый молодой из курцов — не стал бросать сигарету, а, наоборот, выдохнул, закашлявшись, дым прямо в лицо хозяйственнику, а когда тот затрясся от гнева, послал его на… Естественно, в школу немедленно вызвали родителей. Но отец был трудноуловим, а Пра вряд ли бы самостоятельно добралась до кабинета директора на третьем этаже.
«Я есмь альфа и омега, — объяснил ситуацию Перелесов классной руководительнице, — сам себе отец, сын и святый дух». Та, вздохнув, пообещала поговорить с хозяйственником, замять дело, но попросила Перелесова больше не привлекать к себе внимания. «Это путь саморазрушения, — сказала она, — вечный русский ответ на трудности жизни. Бери пример с Авдотьева. Он все видит, но живет, занимается своими делами, как будто окружающего мира нет».
Перелесов внял совету классной руководительницы. Она преподавала биологию, рисовала на доске расклады хромосом представителей разных рас, объясняла, что в результате межрасовых смешений рождаются исключительно энергичные и способные дети. Будущее цивилизации, говорила она, в слиянии рас и народов, чтобы на выходе получился новый, совершенный в генетическом плане общечеловек. Определение «национальное» означает ущербное, отжившее. Бойтесь национального, учила она, стремитесь к общечеловеческому. Живите с чистого листа! Мир начинается с каждого из вас!
Перелесов даже уважал эту относительно молодую, еще спортивную тетку за бесстрашное признание, что ее дочь в семнадцать лет родила от нигерийца. Они назвали ребенка Иваном и сейчас вместе воспитывали его по какой-то специальной методике. Иван, рассказывала она притихшему классу, фантастически талантлив и энергичен, уже различает на картинках хищных и травоядных зверей, на льва машет ручкой, а антилопу гладит. Он еще не ходит, но научился ловко выбираться из манежа, цепляясь за бортик. Куда делся отец ребенка, она не уточняла. Как догадался Перелесов, он остался в мире, которого «нет», осел мутью внутри генетического смесителя.
Сигаретный проступок Перелесова, впрочем, скоро был забыт, точнее, потерял актуальность, потому что директор школы — его звали Гия Автандилович — как и отец Перелесова, оказался новатором в своем деле, организовал в школе грузинский класс. Ученики в нем собрались разновозрастные, но все как один — дети небедных родителей. Их привозили в школу на машинах не хуже, чем у господина Герхарда. Новые ученики слабо знали русский язык. К ним были приставлены специальные педагоги-психологи, которые должны были адаптировать их к московской среде обитания, чтобы потом распределить по разным, применительно к возрасту, классам. Когда один из вновь прибывших принес в школу золотой, усыпанный бриллиантами, отцовский пистолет и, наведя его в коридоре на девочку-старшеклассницу, гортанно распорядился немедленно показать ему кое-что, сигаретное дело Перелесова растаяло в воздухе подобно дыму, который он выдохнул за школой в лицо завучу по хозчасти. Спас девочку проходивший по коридору учитель ОБЖ, отставник-майор, потерявший ногу в чеченской войне. Он отобрал золотой пистолет у злобно зашипевшего маленького шалуна, отволок его, припадая на протез, за шиворот к директору. Кончилось дело тем, что девочку спешно перевели в другую школу, а отставника-майора уволили, обнаружив в кабинете ОБЖ экстремистскую, как выяснилось, брошюру под названием «Как выжить кавказскому пленнику среди зверей?». На него даже завели уголовное дело, но посадить не успели — вышла амнистия по случаю подписания мирного договора между Российской Федерацией и Чеченской Республикой Ичкерия.
На разлад в семье быстро и охотно отозвался окружающий материальный и нематериальный мир. Он упрямо продолжал существовать, несмотря на стремление Перелесова жить, как если бы его не было. Дверцы комнатных и кухонных шкафов не просто выламывались из петель, а с треском отстреливались, щетинились тонкими и острыми, как иглы дикобраза, щепками, салютовали дээспэшной трухой. Под колесиками трофейного пианино — оно досталось Пра от дяди-артиллериста, штурмовавшего рейхстаг, добивавшего фашистскую гадину в Праге, а потом бесследно сгинувшего в ГУЛАГе — восклицательными знаками вздыбились паркетины. В опорках, как пленный фашист под Сталинградом, стояло теперь осиротевшее пианино, на котором мать в лучшие времена любила играть несложные этюды и пьесы, но чаще эстрадные песни советских времен. Раковина на кухне постоянно засорялась, прицельно плевалась черными вонючими струйками, словно в глубине затаилась какая-то злобная ядовитая гадина. Тараканы свободно и дерзко перемещались по квартире, осваивая новые территории. Если раньше они обитали главным образом на кухне с редкими ночными вылазками в ванную и туалет, то теперь, куда бы ни устремлялся взгляд Перелесова, он натыкался на таракана. Один крупный экземпляр вообще сорвался с потолка прямо ему в чашку с чаем, распустился там, как цветок жасмина или крупная чаинка. Перелесов выловил его ложкой, отметив, что у сварившегося таракана (в учебнике истории писали, что в отсталой средневековой Московии так казнили фальшивомонетчиков) обнаружились двойные с подкрылками крылья, которые он по какой-то причине не использовал. Но, может быть, использовал тайно, как фальшиво…летчик. Иначе как он оказался на потолке?