Не таким уж разнообразным был его репертуар. Но коронным номером, коньком была «Мелодия» Глюка из оперы «Орфей и Эвридика». Старуха Баобаб давно заставила его прочитать замшелые «Мифы и легенды Древней Греции» и, обсуждая очередную диковатую историю из этой книги, приплетала еще кучу убойных фактов, неизвестно откуда ею добытых. Голова ее была просто напичкана разными сведениями, а Древняя Греция подразумевалась чуть ли не родиной всех человеков. Между прочим, Вера Самойловна не раз и повторяла, что эта самая Древняя Греция – Родина Мировой Культуры. Возьмем хотя бы историю о певце Орфее и его возлюбленной Эвридике. Понятно же, что это хрень, да еще когда сочиненная – тыщи лет назад! Но старуха говорила об Орфее так, будто чувак существовал на самом деле, его семиструнную арфу описывала в таких подробностях, точно сделал ее краснодеревец Илья Ефимыч на прошлой неделе. «Он приделал еще две струны, по одной с каждого боку, вот тут и тут – гениально просто! – и арфа стала девятиструнной, по числу муз». Последователей Орфея она называла «орфиками» и уверяла, что даже Пифагор – тот, который, «штаны на все стороны равны», – в своей геометрии якобы опирался на основы «орфической религии». А эта история с умершей Эвридикой и экспедицией Орфея в Аид…Ой, слушайте, думал Сташек, с тех пор столько любимых и великих людей на свете перемерло от самых разных ужасов, кого сейчас колеблет эта древняя девушка? Короче, сказочка про белого бычка, бодяга стопроцентная, но… почему-то… едва он брал в руки инструмент и подносил к губам, и выдувал первую протяжную ноту… всё внутри полнилось вибрацией и волнением, и абсолютной верой в то, что Орфей играл перед ужасным владыкой Аида именно эту мелодию, играл, мечтая вывести Эвридику живой из погребальной тьмы.
– Почему же он обернулся? – спросил однажды раздосадованный Сташек, прерывая игру и опустив рожок. – Знал ведь, что нельзя! Он что, придурок? Дотерпеть не мог?!
– Не мог, – просто сказала Баобаб, ничуть не раздражаясь внезапно прерванным исполнением. И руками развела: – Та же сила любви, что погнала Орфея в ледяную пасть Аида, заставила его обернуться. «Ибо сильна как смерть любовь» – это, милый мой, уже из другой книги. Ты помнишь: все это с тобой произойдет.
Сейчас надо было скорее сыграть «Мелодию» для Пацанки, пока Кифарь не успел со своим идиотским ростом, своими примитивными шуточками втереться, вползти к ней в душу и расположиться там, как у себя дома… Сташек вскочил, пробираясь к буфету, где на полке между миской студня и тарелкой с пирожками лежал футляр с его английским рожком и в стакане с водой стояли наготове две трости. Не говоря ни слова, не обращая внимания на шум, смех и разговоры за спиной, быстро собрал, свинтил инструмент, надел трость на эс, проверил клапаны, повернулся, вдохнул и – первый же звук властно и печально прорезал воздух… завис над головами, над столом…
…Он так волновался, что играл превосходно, как никогда; Вера Самойловна в таких случаях говорила: «Ну что ж, в пределах допустимого»… Она была бы довольна. Никогда прежде – ни на экзаменах, ни на концертах – ему не приходилось так собираться, так странно чувствовать себя: точно рвешься вон из собственной шкуры, в те же минуты ныряя в себя на такую чертову глубину, что спирает дыхание! Он только чувствовал, что никогда, никогда еще не играл так здорово! Это был первый стремительный бросок в его жизни, первый прорыв, когда на кон поставлено все. Откуда он знал, с чего вдруг решил, что девочке будет небезразлична его игра на странной дудке, эти смешные потуги лицом, вздергивание бровей – вообще вся эта уморительная на посторонний взгляд пантомима? ведь она могла оказаться любительницей спорта (и оказалась: к примеру, занималась плаванием, сильно опережая ровесниц). Просто в тот день впервые победно проявила себя главнейшая черта его характера: в решающий момент назначить себе цель и использовать самый короткий и самый ошеломительный путь для ее достижения. Угадал его Володя Пу-И, давным-давно угадал в щуплом мальке бойца: «Сила мужчины в том, чтобы в решающий момент напрячь все жилы души и тела». Сейчас, в эти мгновения, надо было напрячь все жилы души и своей музыкой, голосом рожка (выдохом-сердцем-языком-губами) смести все, что мешало, на пути к этой девочке.
Если бы кому-то пришло в голову поинтересоваться, чего он, собственно, добивается, Сташек вряд ли бы ответил, хотя с первой минуты понял, что угадал – по выражению ее сосредоточенного лица, по глазам, которые она не сводила с его рук, с его губ… а те говорили и говорили с ней голосом английского – ангельского – рожка. И пока звучал этот голос, так болезненно сливаясь с тем, что плыло и рдело перед его глазами, он чувствовал эту девочку, как себя: свои подушечки пальцев, свой язык, нёбо, горло… и то неназываемое, что торжествующе дрожало внутри, окликая каждую частицу ее легкой плоти и требуя от нее немедленной готовности проникнуть, воплотиться, смешаться, сдышаться с ним; стать – им.
Когда он закончил, все зааплодировали: кто снисходительно, кто ободряюще, а тетя Клара закричала:
– Браво-браво, Аристарх! Какой чудесный подарок Зине! – и трескуче захлопала, и все опять следом за ней великодушно захлопали… Рыжая, не хлопая и не двигаясь (обе тихие ладони на столе), продолжала глядеть на него, как тогда, в рябиновом клину. Сташек ощутил изнеможение и счастье, крупный колокол бил в висках, в груди, в глубине живота…
Он отвернулся и, отойдя к буфету, медленно и тщательно принялся развинчивать и складывать инструмент в футляр… Снял с эса трость, выдул из нее влагу, аккуратно уложил в специальную коробочку (из-под маминых духов). Вдруг – по облаку запаха – ощутил присутствие за спиной Огненной Пацанки! Она подошла и молча стояла позади него (одуряющий аромат ее кожи перебивался какой-то мелкой досадой: идиотские цветочные духи, небось, у сестры выпросила, и напрасно!). Он обернулся. Подумал: во дела, она выше на целых полголовы! И так близко: голубые жилки на висках и на скуле, волосы промыты, как стекло, а родинка над губой – будто медом капнули, так и тянет слизнуть; и пчелиные золотистые глаза, и брови темно-золотистые, натянутые к вискам.
– Аристарх, – сказала она, явно впервые произнося это проклятое имя, но так легко, даже аристократично его выговаривая. – Ты играл… больно так! Прямо в сердце.
Подняла руку, собираясь то ли положить ему на плечо, то ли прижать к собственной груди и… опустила, явно заробев. Он педантично сложил инструмент в футляр (сейчас уже можно было не волноваться, не торопиться и навсегда не бояться никаких кифарей).
Все внутри у него сходилось и расходилось, как бешеная пьяная гармонь, – потому что эта рыжая девочка вся уже была у него внутри, и ему хотелось бежать – с ней внутри, вдыхая ее запах, – куда-нибудь, где нет никого, даже ее самой, и там обхватить ее всю разом десятью руками и прижать к себе… к груди, к животу и… трогать ее всюду-всюду, и гладить… и без конца играть ей «Мелодию», слегка покачивая и медленно выводя, выводя ее на своей груди из гиблой пещеры забвения… Так вот что имела в виду Вера Самойловна, когда произнесла: «ибо сильна, как смерть, любовь». Вот почему Орфей обернулся!
Он обернулся к ней и быстро проговорил:
– Я женюсь на тебе… потом, когда… сразу!
И она поспешно и серьезно ответила:
– Хорошо.
Астральный полет души на уроке физики
В девятом классе, на уроке физики, я каким-то образом вылетела из окна и совершила два плавных круга над школьной спортплощадкой.
Но прежде надо кое-что объяснить…
В школе, где-то классе в четвертом, на одном из уроков я отвлеклась от учебного процесса на книгу Конан Дойла, которую не дочитала дома. Я благополучно проглотила ее за два урока, держа на коленях и осторожно перелистывая под партой страницы.
С этого дня я поняла, какая бездна свободного для чтения времени пропадает у меня даром. Я прозрела. Так иногда человек поднимает голову от исписанного листа и бросает взгляд в окно, где в акварельно размытом небе видит дрожащую нежную веточку, и замирает, и уже не в силах отвести усталого взора от этой простейшей весенней картинки.
Итак, я отвлеклась от учебного процесса и с того дня как бы отделилась от него. Мы мирно расстались. Учебный процесс существовал сам по себе, я же унеслась в иные пространства и болталась там без призору.
Весь класс натруженным маршем шагал по асфальтированному шоссе школьной программы, я сбежала на обочину, под откос, где в траве белеют кашки и желтеют одуванчики, да так и осталась там навсегда.
Успеваемость моя резко упала, и приблизительно с этого же времени мой хилый интеллект стал крепнуть. Я запоем читала на уроках. Ежедневно, с половины девятого до двух, я жила полнокровной жизнью – странствовала, спасалась от погони, трепетала от любовных объяснений и умирала от ножевой раны в груди.
Словом, школьную программу я запустила настолько, что даже и не пыталась решить что-то самостоятельно. На подсказках и списывании я медленно плыла к десятому классу, судорожно подгребая одной рукой, а другой держась за полупотопленное бревно дружеской помощи моих соучеников.
Жужжали, как пули, над ухом опросы. Где-то грохотала канонада четвертных и годовых контрольных… Я старалась списать побыстрее, чтобы открыть под партой очередную книгу, оставленную на сто сорок шестой странице… Это было бесстрашие идиота…
Думаю, если б в то время мной заинтересовался один из тех ныне многочисленных аспирантов, которые пишут диссертации по поводу восприятия школьниками учебной программы, то я бы представляла для него несомненный научный интерес. Полагаю, что изучение природы моего физико-математического кретинизма могло бы принести молодому ученому громкую славу.
Итак, в девятом классе на уроке физики я читала книгу немецкого профессора. Не хотелось бы уточнять ее название, дабы не бросать тень на мои чистые и светлые в ту пору устремления. Наоборот, хотелось бы связать то необычное, что произошло на этом уроке, с возвышенным и прекрасным, например с поэзией Баратынского, томик стихов которого, честное слово, лежал в это время в портфеле… Но, увы… Придется все-таки сказать, что книжка называлась «О половой жизни в семье». Книгу мне дала на два дня знакомая десятиклассница, которая, в свою очередь, взяла ее на неделю у одного знакомого студента.
Надо сказать, книга мне не нравилась. Даже в названии было что-то лицемерное. Старый немецкий профессор как бы подмигивал читателю и намекал, ухмыляясь: «Это, братцы… в семье! – а что бывает вне семьи, я вам как-нибудь в другой раз расскажу, когда здесь не будет любознательных девятиклассниц…»
И вообще вся эта самая жизнь в семье выглядела очень благообразной и пристойной. Позже я поняла, чем отталкивала полезная книжка, – в ней почти не говорилось о любви. Речь шла о чистоплотности и воспитанности… Впрочем, я, конечно, не стану пересказывать содержание книжки, это попросту неинтересно.