Когда ехали в первый раз к Илизарову, Герман очнулся от шепота Елены Алексеевны. Приоткрыв глаза, он увидел, что Елена Алексеевна в широкой рубахе и юбке до пят, заменявших ей пижаму, с распущенными, упавшими на лицо тонкими волосами сидела на нижней полке, сложив руки у груди, и молилась. До этого Герман видел только, как молятся полоумные старухи. С религией в стране давно было покончено как с пережитками вроде крепостничества. Неужели Елена Алексеевна и вправду сошла с ума, как говорила бабушка?
Герман уловил слова Отче… хлеб насущный… и паки грядущаго… спаси, Блаже, души наша… Молитва (или их было несколько?) была долгой, Елена Алексеевна повторяла слова по кругу несколько раз. Монотонный ритм молитвы усыплял, Герман засыпал и снова просыпался, а Елена Алексеевна все продолжала бормотать. За окном мелькали ночные пейзажи поздней осени. Иногда Елена Алексеевна называла имена. В том числе и его, Германа, имя. За его именем шли пять имен, в которых вдруг раз на третий Герман признал имена его обидчиков — ребят, издевавшихся над ним ноябрьским вечером 1982 года. Стараясь не уснуть, он дождался еще раз, когда Елена Алексеевна начнет произносить список имен. Ему невыносимо захотелось услышать имя Евы.
Герман давно научился терпеть разлуку с Евой, но впервые уезжал от сестры так далеко. С каждым перестуком колес расстояние между братом и сестрой увеличивалось. От Москвы до Кургана — 2000 километров. Находясь в больницах, Герман всегда утешался тем, что, если что, Ева окажется рядом через час. Теперь все было по-другому, впервые он и в самом деле остался один. Герман прислушался к бормотанию Елены Алексеевны, вспотел от волнения в ожидании имени сестры. Елена Алексеевна бормотала много имен, но имя Евы так и не произнесла.
Утром Германа ждал крепкий и сладкий чай, дымок от него легко и весело струился и исчезал в душном утреннем вагоне, оставляя на окне запотевшее пятнышко. Елена Алексеевна, с тщательно причесанными тонкими, невнятного цвета волосами, была уже в своем платье-мешке с полукруглыми створками-воротничками, поддерживающими худую слабую шею. Ее бледная кожа светилась под утренними лучами.
— С добрым утром, Герман.
— Здрасьте, — глупо сказал Герман и покраснел. Скорее бы уж оказаться в больнице и не быть один на один с Еленой Алексеевной.
У окна боковушки толстяк в матроске шумно пил чай, ел вареные яйца и читал журнал «Крокодил», а женщина напротив него красила ногти. Заметив взгляд Германа, она улыбнулась жалостливо. Ну конечно, калека. Герман отвел глаза и опять, как дурак, покраснел. В поезде было жарко натоплено, пахло дымом, углем. Герман спустил ноги, оперся на костыли и отправился в туалет. Когда они выезжали из Москвы, за окном была хмарь, черные, сплетенные в единое графическое полотно деревья преграждали путь в лес, сыпал мелкий холодный дождь. Сейчас за окном белела зима.
Елена Алексеевна шла за Германом. Когда он открыл дверь туалета и оттуда пахнуло всем тем, чем пахнет туалет в поезде, Герман услышал за спиной ее слова:
— Я буду тут. Если вдруг что случится — позови.
Герман захлопнул дверь. Здесь шум поезда оглушал, а подмерзшая земля в открытой дырке унитаза неслась страшно и стремительно. Чужие заснеженные леса скакали в окне. Оно было разбито в углу, и холод со свистом летал над головой, пока Герман делал свои дела. Решив помыть руки, Герман обнаружил, что не может пошевелиться. Зеркало с ржавыми пятнами показывало чужого бледного мальчика с серыми, будто подсвеченными глазами, всклокоченными, потемневшими за последние годы, но не до черных, волосами. Герман не удивился бы, если б этот мальчик повернулся и вышел, а он, Герман остался.
Кто-то усилил громкость колес, оглушающий звук, почти вой, завибрировал в ушах, сердце, затылке, икрах. Герман оказался вне времени и не знал, как попасть обратно. Еще немного — и все кругом начнет осыпаться, рассыплется в хаос. Нужно было схватиться за что-то — но леса убегали слишком стремительно, ни одна деталь не могла удержать его внимание. Германа затошнило, голова закружилась. Прошиб пот. Найти бы что-нибудь, связанное с Евой. Но ее фотография лежала на дне чемодана. Подаренная накануне отъезда шоколадка была съедена Евой же ночью на вокзале во время многочасового разговора. Кубик Рубика и пятнашки, которые она пожертвовала ему (напрасно, Герман не любил игры), тоже были упакованы в чемодане.
Время остановилось, в клетке туалета появились плотные слои воздуха, будто несколько реальностей, непонятно откуда взявшихся, враждебных, инородных, спаялись и чего-то ждали от Германа. Опираясь подмышками на костыли, Герман трясущейся рукой принялся шарить в карманах. Однако брюки бабушка вчера ему велела надеть новые, поэтому в них не было ни шишек, ни ластиков, ни крышек от одеколона. В одном из карманов Герман нащупал смятую коробочку. Вытащил. Пачка сигарет. Ночью упала у соседа сверху. Герман, слушая бормотанье Елены Алексеевны, долго смотрел, как пачка белела на полу, а потом подобрал.
Герман прислонился к двери. Сердце колотилось, всерьез решив пробить грудную клетку и выскочить наружу. На умывальнике лежал забытый кем-то коробок спичек. Коробок отсырел, но Герману удалось зажечь спичку о сухое пятнышко полоски для зажигания. Вспомнил вдруг, как говорил ему Андрей тогда, много лет назад, когда они ехали из гарнизона: вот так, затянись. Герман и затянулся. Закашлялся. А потом получилось не кашлять. Голова продолжала кружиться, сердце стучать, но реальность вернулась на место, минуты снова пошли в верном направлении, одна за другой. Дым заполнил клетушку туалета и поплыл сквозь разбитое стекло в морозный воздух чужих мест, потянулся к елкам, просеке, трехоконным русским домишкам. Герман выкурил меньше полсигареты и выбросил то, что осталось, в дыру унитаза, на сверкающие от холода и скорости рельсы и шпалы.
Когда через пять минут Герман глотал остывший чай, он почувствовал, что тело его стало легче. Будто какая-то часть отделилась, уплыла через разбитое окно и растворилась в морозном воздухе вместе с сигаретным дымом. Ему стало весело и грустно одновременно. То, что он видел вокруг, с этой минуты принадлежало только ему. До этого все предметы, люди, пейзажи, города — все принадлежало и предназначалось им с Евой. Но эти елки за окном Ева никогда не увидит. Как не увидит и не узнает город, в который едут Герман и Елена Алексеевна, больницу, где он проведет месяц (как потом оказалось, четыре), все то, что произойдет там, знаменитого врача Илизарова. Теперь это только его жизнь. Он попробовал эту мысль на язык вместе с крепким остывшим чаем.
После чая Герман достал книжку про Илизарова. Книжка была тонкая, с красной обложкой и фотографией усатого темноволосого человека. Эту книжку Елена Алексеевна принесла Герману из библиотеки. Раскрыл. По страницам в такт движению поезда побежали, чередуясь, темные и светлые полосы. В книге было написано, что Илизаров удлинял укороченные ноги. На фотографиях в книге были изображены дети и взрослые, они стояли сначала на костылях с одной короткой ногой, а потом — на полу, касаясь его одинаковыми по длине ногами. Герман приподнял правую ногу, с подрезанной и подшитой бабушкой штаниной, с косолапой и неровной ступней в шерстяном, в полоску носке. Вытянул и левую ногу. Неужели их можно сравнять? Бабушка в ночном телефонном разговоре с Веро́никой сказала, что считает эту задумку Елены Алексеевны авантюрой.
День в поезде длился долго. Герман с Еленой Алексеевной занимались уроками: геометрия, алгебра, русский. Потом обедали холодной жареной курицей, сыром и хлебом. Потом опять занимались: физика, химия, биология. Герман два раза выходил в туалет и учился там курить. Возвращался он, разумеется, пропахшим сигаретным дымом. Елена Алексеевна не могла не чувствовать этого дыма, не могла не видеть пачку сигарет, выпиравшую из кармана брюк, но отчего-то ничего не сказала. Под вечер, когда сумерки уже наступили, но свет в поезде еще не включили и слова в учебнике становилось все труднее различать, Елена Алексеевна поймала взгляд Германа:
— Не бойся. В больнице я всегда буду рядом.
Глаза ее горели сильнее обычного, руки подрагивали, на впавших щеках плясал лихорадочный румянец. Она пыталась успокоить себя: Герман давно больниц не боялся. Это был еще один его дом, привычный. Или еще одна комната, куда он легко заходил и выходил по мере надобности.
27
Герман одной рукой держит лапароскоп, а другой манипулирует зажимами, ассистируя оперирующему хирургу. Холецистэктомия идет своим чередом. Анестезиолог, оператор и сестра переговариваются между собой, как с удовольствием перекидываются словами за работой уверенные в себе часовщики, обувщики, повара или те же рабочие, укладывающие рельсы. Герману в такие минуты всегда кажется, что работа идет волшебным образом сама собой, лампы в операционной светят дружелюбно, растопыренные клены в окне одобрительно покачиваются, в зимнем сером небе, как подтверждение правильности происходящего, проглядывает голубоватый нежный просвет. Воздух в операционной уже нагрелся от работающего оборудования, глаза за масками глядят внимательно, с легкой смешинкой, иронией. Каждый инструмент на столике и в руках бригады подтверждает: все идет как надо, как и должно быть. Движения отлажены, программа удаления желчного пузыря запущена и выполняется будто сама собой.
— Крючок… отсос… ножнички…
Герман следит за движениями рук оператора. Это как подпевать про себя знакомую мелодию или танцевать — движение след в след. Герман бы делал все так же, может, чуть только быстрее. Оперирующему хирургу Иванову далеко за пятьдесят. Высокий, худой, жилистый. Он нравится Герману. А Герман тому — нет. В сущности, нипочему. Иванов хотел взять на это место своего знакомого или родственника, но чуть припозднился с предложением: Германа уже взяли. То, что Герман ассистирует хорошо, кажется, только раздражает старика. Он редко берет Германа в ассистенты, на интересные операции — никогда. Хотя руки их работают слаженно, будто проработали вместе несколько лет, а не месяц.
— Тут камни, и ничего больше. — Иванов подтягивает часть желчного через отверстие в пупке. — Возьми вот тут… — это Герману.
В больнице, из которой он уволился, Герман делал уже такие операции самостоятельно.
— Отпускай…
Герман удаляет инструмент из брюшной полости. Иванов, поддерживая пузырь зажимом, засовывает туда ложечку и, кляцнув там, вытаскивает камень, бросает его в лоток, который держит наготове Людмила, операционная сестра. Снова засовывает ложечку в желчный.
— Что, Людмила, — спрашивает заскучавший анестезиолог, — как там твоя Лизочка? Какие новости в их чудо-больнице? Что-то мы давно ничего не слышали.
Лиза, сестра Людмилы, работает в другой городской больнице. Истории, которые там происходят, сериалам и не снились.
— Вчера дежурила, — охотно отвечает Людмила, оглядывая очередной зеленоватый конкремент, упавший в лоток. — Говорит, привезли парочку — покончили с собой, отравились.
Иванов орудует ложечкой в желчном, стенки пузыря от ложечки выпирают то там, то здесь, точно щеки от крупного куска мяса.