— Да что с тобой такое, Герман? — возмущалась бабушка. — Ну сколько можно? — Она злилась и не скрывала этого: ему давно нужно было делать очередную операцию. — Если тебе не сделают операцию, ты навсегда останешься калекой, понимаешь?
Отчаявшись самостоятельно справиться с его «причудой», она решила воспользоваться последним средством — повезла брата и сестру к морю, в Крым.
Песочные часы с красными колпачками, которые Герман украл по приказу Евы в кабинете физиотерапии Гурзуфского санатория, отсыпали уже два раза по пять минут, но Ева все не возвращалась. Посредине игры ей приспичило, и она убежала в номер, где, прикрыв лицо газетой, спала бабушка.
За плотной стеной кипарисов моря было не видно, но хорошо слышно: волны, урча, грозили, накатывали на берег, кидались в ярости на гальку, шипели и отступали.
Щупальца невидимого чудовища подобрались уже совсем близко к Герману, он чувствовал на шее дуновение от их движений. Если Ева не вернется, щупальца сомкнутся и начнут душить. Герман перевернул часы. Горячее стекло от прикосновения пальцев задрожало, пошло бликами по настольной игре из «Веселых картинок», раскрытой на лавочке и обжитой хвойными иголками. Герман облизал пересохшие губы. Задышал чаще. Песок в часах сыпался слишком быстро. Крики купающихся на пляже за кипарисами и треск цикад слились в одну тонкую мучительную ноту, звук которой кто-то все прибавлял и прибавлял. Каждый вдох давался Герману труднее предыдущего. Изображение парка мутнело, аллея изгибалась и дрожала, перемещалась то вправо, то влево, будто длинный зеленый хвост.
Когда Герман почувствовал, что больше не в силах протолкнуть воздух внутрь себя, на аллее появился бородатый человек в инвалидной коляске. Колеса коляски скрипели, спицы ловили солнце, заглядывавшее то там, то здесь сквозь прорехи в переплетенных кронах гигантских деревьев. По фетровой шляпе и белому костюму бородатого человека шарили узорчатые тени. Герман видел этого человека несколько раз разговаривающим с бабушкой. Инвалидная коляска остановилась напротив Германа, бородатый протянул персик. Герман, уже сипя, свистя грудью, покачал головой. Однако бородатый руки не убрал:
— Бери, говорю, — приказал он голосом сочным, вязким, тяжелым.
Герман взял персик.
— Вдыхай его, пока не полегчает, — бросил бородатый человек и, ловко управляя колесами, покатил себя на коляске дальше.
Персик был тяжелым, теплым и шершавым. От него сладко и терпко веяло тонким медово-цветочным запахом. Герман попытался вдохнуть этот запах. Однако ничего не получалось, хрип в груди только усилился. Еще раз, еще… И вдруг, когда Герман понял, что вот-вот умрет, запах вместе с воздухом острой болезненной струйкой проник в грудь. Он вдохнул персика еще раз и еще, с удивлением поморгал — он дышал! Приступ в первый раз не развился до конца. И хотя дышать было трудно, Герман не задыхался.
Замутившееся было изображение встало на место: он увидел на одной из ближайших лавочек толстых мужчину и женщину с красными лицами. Широко расставив сгоревшие на солнце ноги, оба уплетали пирожки. Сумрачный воздух аллеи пульсировал вокруг солнечными вспышками. Пальцы и лица парочки блестели от масла. Заметив на себе застывший взгляд Германа, толстяки замерли с полными ртами и вопросительно уставились — дескать, чего? Толстяк сглотнул пирожок, приподнялся было, сдвинув мохнатые брови, но жена остановила его рукой. У нее были огненные растрепанные волосы и платье в крупных тюльпанах.
Герман уткнулся в персик, задышал так, будто у него и персика была одна дыхательная система на двоих. В конце аллеи показалась Ева. Платье в синий горошек, панамка. Не торопясь, пританцовывала, крутилась вокруг себя. Приблизившись, отобрала у Германа персик, уселась на лавочку (сандалии дохну́ли разгоряченной кожей и песком). Откусив персик, внимательно оглядела карту, проверила, не изменилось ли расположение фишек на ней. Взяла кубик, потрясла, бросила — шестерка:
— Я же сейчас хожу?
Герман, улыбнувшись, кивнул. Дерево помахало им сверху лапами, окатило запахом горячей хвои.
На следующий день Герман подобрал на дорожке крупную зеленую шишку. Спаянные липкие чешуйки терпко пахли смолой. Когда Евы не было рядом, он приспособился спасаться запахом шишки. Потом место шишки в кармане занял незрелый лимон размером с орех, его Герман сорвал в корпусе санатория. Позже в Москве Герман приловчился в отсутствие Евы использовать кофейные зернышки, крышки от бабушкиного ликера, пустые флакончики от духов, но особенно хороши в этом плане оказались ластики, остро и вкусно пахнувшие новой резиной.
— Да что ты их ешь, что ли? — спрашивала бабушка, когда он через неделю просил три копейки на новый ластик.
Сейчас, много лет спустя, запахи служат Герману проводниками по времени. Стоит унюхать тот же запах зеленой шишки, нового ластика, вишневого ликера — и прошлое тут как тут. Ева, бабушка, Москва. Конечно, большинство запахов того времени, а с ними и событий, картинок, лиц, не восстановишь. Если когда-нибудь какой-нибудь умник изобретет устройство для фиксации запахов, подобное фото-, видео- или аудиозаписям, он будет достоин пяти Нобелевских премий.
Впрочем, роль таких записывающих устройств для запахов, как выяснил Герман, отчасти берут на себя учреждения. Школы с их терпко пахнущими спортивными залами, столовые с запахами еды и чистящих средств, туалеты, благоухающие мочой, мокрыми тряпками и хлоркой. Аптеки, пахнущие резиной, аскорбинкой и устоявшейся симфонией лекарств. Больницы. Почтовые отделения, библиотеки. Бани, вокзалы, тюрьмы наверняка. Они, словно фракталы, содержат в себе, конечно, не только запахи прошлого, но и звуки, освещение, картинки, не изменившиеся за десятки лет. Все эти учреждения работают не хуже машины времени.
Так, прошлое и настоящее постоянно наплывают друг на друга, когда Герман работает в больнице. Ничего удивительного, ведь значительную часть детства он провел в медучреждениях.
22
Бабушка не теряла надежды поставить Германа на ноги, пристроить внуков в хорошее местечко и пожить напоследок в свое удовольствие. Несколько лет светила ортопедии так и эдак кромсали ногу Германа.
Боль ночью после операции бывала особенно сильной. Но, конечно, даже не приближалась к той, которую Герман испытал, когда зубцы капкана вонзились в его кости. После обезболивающего укола, стиснув зубы, часто моргая, он привычно глядел в темноту ночи, на белеющий в темноте потолок, на котором дрожала световым пятном душа уличного фонаря. Герман знал, что через некоторое время боль уйдет. Чтобы отвлечься, он использовал способ, которому его довольно жестоко обучил бородатый человек в парке гурзуфского санатория. Как оказалось, этот способ помогал не только от разлуки с Евой.
Герман намеренно принюхивался и прислушивался. Больницы были все разные, но ночные звуки и запахи в них почти не различались. Веселые молодые голоса медсестер в коридоре, там, за световой полосой, отчерченной дверью палаты. Взрывы смеха. Скрип дверей, бряцанье тележки, на которой медсестры все время что-то развозили. Дразнящие запахи сосисок, вареной картошки, сбежавшие из сестринской гулять по этажу. Бормотание радио. Потом внезапно все стихало, точно кто-то выключал все звуки разом. Наступала тишина. Даже в палате не раздавалось ни скрипа пружины под соседями-мальчишками, ни сопения, ни тайного шуршания в тумбочке, ни всхлипов — ничего. Чтобы удостовериться, что он не оглох и вообще жив, Герман стучал костяшками пальцев по спинке железной кровати за головой. Кляц-кляц.
Утро начинала медсестра. То есть это были, конечно, разные медсестры в каждой больнице, но с течением времени они слились в одну. Быстрыми шагами она входила в палату, позвякивая градусниками в эмалированном лоточке, белеющем в темноте или в предрассветных сумерках. Герман всегда просыпался, едва открывалась дверь палаты. Ни в одной больнице дверь не была бесшумной — раскрывалась со скрипом, или со стуком, или со вздохом. Бывало, Герман просыпался еще до того, как медсестра открывала дверь — от стука ее каблуков по коридору и все того же дребезжания стекла о дно и стенки лоточка.
Стук каблуков приближался, нарастал и вот уже громогласно клацал в палате. Запах утра и хлорамина, в котором были продезинфицированы градусники, разгонял ночные запахи, сгустившиеся в мальчишеской палате.
До того как медсестра приближалась к нему, Герман успевал вспомнить, кто он такой и в какой части своей жизни пребывает. Накатывал страх, однако почти тут же в душе (или где там внутри находится экран, на который проецируется невидимое другим изображение?) возникал образ Евы. Сегодня Ева придет!
Пока градусник теплел под мышкой, Герман окончательно просыпался. Следил, как наступает утро. Даже зимой можно было понять, что тьма в палате уже не ночная, а утренняя, радостная. Темнота разбавлялась, таяла, сквозь нее прорастала утренняя синь. Яблоко и солдатик на тумбочке из ночных страшных призраков превращались в добрых знакомцев. Герман протягивал свободную руку и брал солдатика, ощупывал, крепко сжимал его, здороваясь.
Потом, если нога Германа не была подвешена или растянута, наступало время умывания. Запотевшее окно с красными волнами от поднимающегося солнца. Отблеск кафеля. Первыми умывались старшие и ходячие — с загипсованными руками, шеей. В пижамах или растянутых тренировочных штанах. Те, кто был на костылях или колясках, смотрели и завидовали, как ходячие брызгаются и толкают друг друга. Герман тоже завидовал, но отстраненно, как завидуют детям князей, нарисованным на картинках в учебниках. Год на второй-третий больниц Герман понял, что ходить без костылей, даже только с палочкой, он больше не сможет. Нога слишком укоротилась.
Ожидая очереди к умывальнику, Герман представлял, как Ева сейчас тоже умывается, собирается в школу, надевает форму, как вот так же поглядывает в окно. Напевает: «Утро красит нежным светом стены древнего-о-о Кремля-а…» — в этом месте она всегда поводила головой вправо и разводила руки в стороны.
Подходила очередь Германа к умывальнику. Холодная вода в ладошках. Запотевшее зеркало, изрисованное рожицами. Привкус московского утра и мятной пасты. Кляксы чужих паст в раковине, точно неведомые закаменевшие насекомые-многоножки. Герман, привыкший к жесткому присмотру отца и пристально-изучающему взгляду бабушки, всегда был аккуратен. Будь на его месте Ева, она бы добавила клякс и придала бы сборищу всех этих замерших насекомых смысл — направила бы их в одну сторону или натравила друг на друга со шпагами или ножами. Ева! Герман поднимал голову и победно вглядывался в запотевшую туманность зеркала 1985 года. Сегодня Ева придет!