Все от ней, вся его жизнь зыбкая, гнилая, как туман над болотами, беспросветная доля каторжная!..
Опять махнул рукой.
Чего закручинился? О чем думы налетели?
Ведь приобык, сжился, ко всему, поди, пригляделся? Все давно втерпеж стало!..
Чего уж?!..
И, не думая больше о том, другом Секаче, которого величали, как всех там, в большом городу, бродяжка над огоньком котелок на вилку повесил и заслушался, как он шипел, загуторил, заворчал.
Оглянулся на красный от огня скат увала, увидел, как шарахнулась по нему его тень, большая и черная, скользнул взглядом по глубокой яме, где он все лето прокопался, ухмыльнулся в густую спутавшуюся бороду и полез было в щель возле ямы, куда золото схоронил от лихого человека, на случай, ежели на него невзначай набредут, да испугался, посмотрел кругом, послушал и прочь пошел к костру.
Вспомнилось Секачу, что нынче, когда он землю копал и в ней золотины искал и самородков, почудились ему чьи-то шаги.
Кто-то пришел крадучись, тихо, шорохно. Пронесся, просигнул скорее, чем прошел.
Секач обыскал тогда весь лужок за увалом и кусты таежные, сплошь подошедшие к хребту, да так никого и не нашел.
Померещилось ему тогда, видно, или тот притаился, схоронившись в чаще. Вишь, она какая густая и путаная!
Хоть тысячу человек спрячь — не найти!
И теперь, под рокот кипящей воды в котелке, Секач долго слушал, как волк, подняв кверху голову и скосив сощуренные, зоркие глаза.
Где-то в чаще призывно ревел изюбрь, протяжно и истомно, а тайга кидала его голос от дерева к дереву, от камня к камню и несла дальше и дальше.
Сипела сова и тихо шуршала мягкими крыльями над увалом, гоняясь за мошкарой и мотыльками, белыми и жирными, ровно птички. В подлеске нет-нет и зашелестит сухим листом, завозится заяц или куница пробежит, ловя мышей и кротов.
Все — Божья тварь, а чтоб человек подал голос, того Секач не слышал.
И он опять подошел к щели, запустил в нее руку, вытащил холщовый мешок, грязный, обмотанный веревкой.
Принес поближе, к огню, развязал низ мешка, на камень высыпал добрую пригоршню самородков. Желтые. Блестят. Смешные.
Иные — что змеи, иные — что деревья, есть такие, как люди или звери, а есть и такие, как тяжелые, красные капли…
Как капли крови, прилипшей к холодному железу.
Доброе золотишко! Самое червонное! Дорого за него в городу дадут Секачу!
Знает он и ухмыляется; в мешок скинул самороды и в щель загнал его поглубже.
Да не видел того бродяжка, что другой человек из кустов голову высунул вровень с землей и глядел долго, глаз не спуская.
Видал тот человек и котелок, и Секача, и яму, и мешок с золотыми каплями, и заветную щель в увале. А потом, когда бродяжка начал топором громыхать, от сухого пня лучину колоть, зашел с другой стороны, громко позвал:
— О-о-о! Кто у огня?..
Секач дрогнул. Вскочил, за топор покрепче взялся, а потом подумал, что, пожалуй, и ладно с прохожим ночь скоротать у костра, хоть словом перекинуться. Одичал ведь здесь один, на Ныгри, с золотом.
— Подходи, не бойсь! — крикнул Секач и стал поджидать.
Тот долго колесил по тайге, перекликался с бродяжкой, а потом вышел прямо к увалу, маленький, непоседливый и юркий.
Секач общупал его глазами, примерил всего и сразу приметил мешок пузатый за спиной и спросил:
— Из спиртоносов будешь?