Напуганная убитостью Клока, примолкшая Люся вдруг заметила в его глазах едва сдерживаемые блестки смеха, поняла, что он умело изобразил оскорбленного, униженного автора, и вместе они рассмеялись. Но тут же Люся принялась допытываться:
— Ты не шутишь — так и сказали?
— Да.
— Рассказал бы им про свою жизнь.
— Это не учитывается.
— Как, извини? Мерз, тонул, в песках жарился… Про таких газеты пишут. Таким везде все учитывается!
— В литературе — нет.
— Вот и читать нечего. Я сама пойду к ним!
Клок усадил ее в кресло, пригладил распущенные волосы — ожидая его из редакции, волнуясь, она и причесаться забыла, — сказал обдуманное ранее:
— Таких стало много. Похождения, романтика надоели. Нужна работа, везде работа. За столом — тоже. Только в ней познаешь жизнь. Буду работать.
Люся закивала, соглашаясь и уже веря ему:
— Да, да. У тебя столько воли!
— А в «Софию» сходим? Ехал мимо, увидел — и захотелось посидеть за тем же столиком, чтоб Маяковский в расстегнутом пиджаке напротив…
— И ребрышки бараньи «по-болгарски» будешь есть? Тогда хоть сегодня… нет, в субботу вечером. И потанцуем, ладно? Я ведь в «Софии» с тобой познакомилась. Спасибо, что помнишь. — Люся прикоснулась губами к его носу, ибо не привыкла еще, кололась об его усы и бороду. — Ну, пойду чай тебе приготовлю, по-клоковски.
Она освободила Арсентия от «вечерних обедов», сама ходила по магазинам, успевала приготовить что-нибудь на весь день с вечера и вставала пораньше; она научилась везде, во всем успевать и удивлялась своей неутомимости, неуемности; после работы она говорила подругам: «Нет, нет — я домой, я сто лет… с утра не видела своего Клока!» Заполошно вбегала в квартиру, бросалась ему на шею и, точно убедившись, что он жив, не придуман ею и любит ее, принималась хозяйничать: заваривала ему сибирский чай — в кипящий чайник сразу побольше заварки и сахару, чтобы густо, сладко было, а потом уже разогревала, ставила на кухонный столик ужин.
После ужина сидели долго в сонноватой тишине у старинного, из мореного дуба, буфета, и Клок читал что-нибудь свое, пока Люся мыла посуду или тут же, взбив в тазу мыльную пену, стирала какую-либо мелочь; а то вдруг он начинал фантазировать, таинственно поглядывая на сумрачно мерцающий дорогим стеклом сервант-буфет:
— Вон тот синий графин — граф, посинел от ревности, не верит жене — хрустальной вазочке… Фужеры — придворные франты, рюмки на тонких ножках — графская гвардия, тарелки, чашки — прислуга… Они все только при нас стеклянные. Ночью тут такой звон, хруст… Как-нибудь разбужу тебя, послушаешь. И знаешь, наверно, война была, солдатиков, вижу, поубавилось. Не веришь? Сосчитай.
Люся считала, серьезно дивясь непонятной убыли этих несчастных стеклянных солдатиков, потому что не знала точно, сколько хрусталя оставлено ей родителями, а Клок тоже серьезно успокаивал ее:
— Ничего, отвоюют — опять детишек наплодят.
И вскоре Люсе казалось, что позади старых, мутноватых рюмок посверкивают чуть поменьше, новенькие. Однажды она вымолвила, суеверно глядя на громоздкое сооружение из окостенелого дерева:
— Может, продадим этот замок… вместе с обитателями?
— Нельзя, — тихо и твердо ответил Клок. — Оставленное на счастье — не продают. Оставим детям.
— Детям, Клок?
— Конечно.
— Из детдома возьмем?
— Зачем? Ты… беременна.
— Я?! — вскочила Люся, испуганно озирая чуть усмехающегося друга, которого она ни разу не назвала мужем. — Я же… ты знаешь… Я тебе говорила. Это похоже…
— Садись, — взял ее руки и больно стиснул Клок. — Смотри мне в глаза. Так. Только не мигай. Вот, вижу: зрачок большой, а по радужке крапинки, коричневые на синем… Скоро они перейдут на веки, потом вся конопатенькая станешь. Сходи к врачу, этому… вашему.
Ночь была долгой, бессонной, Люся задремывала и вновь широко распахивала глаза, точно боясь что-то позабыть, потерять во сне; утром она позвонила на работу, отпросилась в поликлинику. Клок собрался проводить ее, Люся, притихшая и растерянная, уговорила его остаться дома: «Одна, лучше одна, одной мне легче будет, там очередь, женщины… — Она показала, отставив руки, какие толстые. — Я быстро». Часа через два Люся вернулась, сама открыла дверь и, не раздеваясь, тихо вошла в комнату Клока. Он вздрогнул, вдруг услышав позади себя приглушенное, будто возникшее из тишины, сумеречности зимнего дня рыдание.
Медленно обернулся, уже понимая, что в комнате Люся. Из глаз ее тоненькими ручейками текли слезы, она немо, с каким-то младенческим страхом, упрямо смотрела на него.