Он попросил пожилую пару постеречь его чемодан, выстоял очередь у буфета, съел под стакан черного кофе три бутерброда с копченой колбасой, вернулся, хотел сразу же отнести чемодан в камеру хранения, но задремал незаметно от сытости, усталости и встрепенулся, когда над самой его головой прозвучал знакомый, обдавший его мгновенным жаром голос:
— Ты почему оказался на Курском?!
Клок вскочил, одергивая куртку, приглаживая волосы, и сразу занемел, опустив безвольно руки: перед ним стояла Люся Колотаева — в меховой шапочке, чуть сбитой набок, с незастегнутой верхней пуговицей пальто; она часто дышала, веки ее округлых, всегда широко открытых глаз припухли, отчего взгляд сделался сощуренным, горестным, и Клок невольно потупился, покорно ответил:
— В Крым еду…
— В Крым?.. Зачем?
— Ну… — Он шевельнул неопределенно руками. — Так задумал, еще давно.
Люся кивнула, поняв его, негромко — чтобы не слышали уже оживленно, любопытствующие пассажиры на скамейке, — твердо сказала:
— Бери чемодан, идем.
Они ехали в метро, затем в троллейбусе, не обмолвившись и единым словом, и, лишь когда пошли рядом по переулку, Люся быстро заговорила:
— Увидела твою записку, стала бродить по квартире, хожу как помешанная, пусто, темно, свет почему-то боюсь зажечь… Забрела в кухню — твой обед стынет, подумала: одна не притронусь, он же голодный… Расплакалась, кое-как оделась, побежала искать… На твоем Казанском не нашла тебя… Обежала Ярославский, Ленинградский… Подумала: у тебя фамилия какая-то украинская, может, на Украину решил поехать, к каким-нибудь родичам… Поехала на Киевский — нету. Испугалась: не найду! На Курский ехала, ревела, таксист спрашивает: «Умер кто?» — киваю… А тебя увидела — дремлешь себе, чуть не рассмеялась. — Она всхлипнула, приложила к лицу платок. — Извини, не знаю, что со мной.
Клок поставил на тротуар чемодан, повернул Люсю Колотаеву к себе лицом, опустился перед нею на колени и, прижавшись щекой к ее ладони, сказал:
— Я люблю тебя, Люся.
Она стиснула пальцами жесткий клок его волос, слегка приподняла его голову, чтобы видеть глаза, спросила:
— Почему ушел?
— Я бы вернулся… скоро. Веришь?
— Верю. Пойдем.
СИНЕКУРА
Настала зима, крыши несчетных домов забугрились снегом, город превратился в некое вздыбленное каменное пространство, рассеченное дымящимися грохочущими протоками, накрытое тяжелой мглой испарений.
Арсентий Клок подходил к окну, смотрел в просвет переулка на дальнее, тускло мерцающее движение машин и толпы, слушал неумолчный гул города и, если закрывал глаза — гул напоминал напряженное глубинное рокотание ветровой тайги. А задувала метель — московские переулки и дворики казались Клоку похожими на все иные завьюженные российские деревни и города.
Но он уже понимал: Москва — страна в стране, и для ее постижения нужны не месяцы, даже не годы — может не хватить всей жизни.
Он умел ловить рыбу, валить лес, мыть золото, копать оросительные каналы, терпеть зной и мороз… Бывало трудно, приходилось рисковать, но все в той жизни было понятно ему: новое дело он упрямо осваивал, с новыми людьми охотно знакомился, работал, легко находил друзей… И все же там были островки жизни, а здесь — гигантский материк; там он был заметен, здесь у него — никого, кроме Люси.
Клок все чаще вспоминал родной город и даже напел Люсе песенку улан-удэнской поэтессы: «Улан-Удэ, Улан-Удэ… Я уезжала, говорила — быть беде; я уезжала, говорила — быть тоске: пишу твои инициалы на песке…» Уговорил Люсю отпраздновать свадьбу у его матери и расписаться в улан-удэнском загсе — тогда уж непременно они будут счастливы; проплывут сквозь горы по Селенге, напьются байкальской воды… Люся соглашалась, только просила подождать до ее отпуска: весной, точно уж, они погостят, поживут у его матери, а потом уйдут на все лето в экспедицию.
Она догадывалась, что ее милый Клок, прервав вдруг свое многолетнее хождение по стране, растерялся средь неохватной огромности Москвы, нежданно-негаданно ставшей местом его постоянного обитания; и квартира теперь стесняла его глохлой пустотой, и наружная многолюдная суета как бы выталкивала его из себя. Вечером, во время долгого обычного их чаепития, Люся сказала Клоку, стиснув ладошками его колючие щеки, глядя ему в глаза, видевшие так много всяческого земного простора:
— В тебе твой Герой бунтует, да? Скажи ему — я твоя синекура. Пусть тоже осядет, утихомирится. И пиши. — Она протянула руку к темному, смутно клокочущему провалу окна. — А то, что там, будет твое, когда расстанешься с Героем, устанешь гостить… овладеешь профессией москвича. Тебе же многое удавалось.
Клок купил пишущую машинку, принялся перепечатывать ранее написанное. В первые дни спешил, вскоре, однако, увидел — перепечатанное на чистую нелинованную бумагу как бы оголяется, теряет изначальную свежесть, словесную плоть и заметными делаются не только корявые выражения, но и приблизительно подобранные слова. Он ужаснулся, вообразив свою прозу на журнальных или книжных страницах: увязнешь в ней, как в якутской тундре! Начал править машинописный текст, вновь перепечатывать. И, на удивление себе, вполне успокоился: работы много, будет она долгой, а спешить печататься — значит жаждать известности. Какой? Для чего? Авторства он страшился. Ему думалось, что он спокойно мог бы напечатать свою книгу без имени, ведь она не выдумана, прожита вместе с многими людьми, вроде бы ставшими соавторами. Деньги тоже пока мало его беспокоили: сберкнижку он отдал Люсе, года два может не беспокоиться о своем прожиточном минимуме. Работенку, правда, придется найти какую-нибудь, чтобы не числиться тунеядцем.
И все же Клок отнес в один журнал небольшой рассказ о дружке Ваське Колотаеве (как тот едва не помер, заглотив крупный золотой самородок, и еще под суд попал; от самородка спас хирург, от тюрьмы — общественность рудника). Для интереса, любопытства ради: очень уж хотелось побывать хоть в одной редакции, увидеть хоть одного живого редактора… Через неделю его пригласили по телефону; усталая пожилая женщина деловито-уверенно вернула ему рассказ, мельком усмехнувшись и прочтя вслух название: «Подавился!» Обратно он шел пешком, обдумывая жестковатые, но заботливые наставления женщины в строгом синем костюме, вспоминая улыбочки молоденьких редакторш, неся в себе особый, бумажно-парфюмерный, тревожащий запах комнаты отдела прозы, и был вполне доволен своим посещением столичного, очень известного в стране литературно-художественного журнала.
Люся была уже дома, открыла дверь, вынула из его портфеля тоненькую папочку с фирменным тиснением печатного органа, затормошила, спрашивая:
— Ну что, что тебе сказали?
Он мрачно, понуро прошел в свою комнату, теперь кабинет, сел к письменному столу, отер платком усы и бороду, словно вспотевшие от непосильных душевных мук, ответил с хриплым выдохом:
— Сказали: опыта жизненного не хватает.