Из челобитных крестьян вотчины боярина Морозова.
«Платили мы в прошлом году на Сергацком и Середнем майдане 450 чети золы. А той золы выбили нас жечь в яровые жнитва, у иных крестьян был яровой пожат, а в гумна не свезен, а у иных и не жат, и тот яровой хлеб животина съела и весь хлеб пропал в поле, и о том мы Корниле Шанскому били челом, а он нас стал бранить: мне-де зола лутче вашева хлеба, у мене-де есть боярский указ, хотя-де вы и все разбежитесь, а я-де стану юрты ваши жечь, а майданнова дела не остановлю… И как мы поедем пахать и косить и жать, и выборные у нас сошники отымают и мешки с телег валяют и со всякие работы нас неволею посылают золы жечь и дров рубить, и в тое мы неволе оскудели, а иные разбрелися».
3
В столицу Разин приехал осенью 1661 года. Стараниями Горохова проезд ему снова оплатили как богомольцу, бумага все терпела и все могла. Степан заехал в Воронеж к дяде Никифору Чертку. Там он услышал дурные вести.
Цены за лето поднялись вдесятеро и больше. С посадских дополнительно взяли десятую деньгу — десять копеек со всякого рубля дохода и стоимости имущества, и толковали про новый военный сбор… «Делают, што хотят!»
Все это стало уже знакомо и почти обычно. Степан иного не ожидал услышать. Он отвечал: «Не кровопивцы, а дурные стяжатели, не могут ни с хозяйством, ни с людьми управиться». Но — крестник войскового атамана — он отделял себя от московских неурядиц, ему все ближе становились беды Дона. О них он говорил с Гороховым:
— Пошто вы к нам на Дон свою болесть изгоняете? Людей гоните, у нас едоков прибавляется, а жалованья нет!
В этот последний свой приезд в Москву Разин отчего-то не ладил с Гороховым, спорил по всяким поводам. Привязавшись к тому, чье слово должно быть тяжелей в переговорах с калмыцкими тайшами — московских дьяков или казаков, Степан пытался внушить Горохову, что Дон — особая страна, не полностью принадлежащая Москве. Казаки же не только вольней посадских и стрельцов, но и дворян — «служим бо мы не с земли, а с воды и травы…». Покуда охраняются донские вольности, крепки границы с Турцией и Крымом, а станут казаки государевыми захребетниками, прощай их воинская доблесть. При мысли, что Дону угрожает судьба какого-нибудь Поволжья или Замосковья, Разин испытывал и ненависть, и страх.
Тем более что на Дону и в самом деле становилось тяжело и тесно жить. Беглые — из разоренных посадов, голодных деревень и из усталых армий — селились по всей его долине. Их редко принимали в войско с дележкой жалованья, да и самим им жизнь в понизовых городках казалась слишком беспокойной.
Наспорившись до крика, а то и выгнанный Иваном Семеновичем из приказа, Степан бродил по улицам… Печально выглядели главные торговые ряды у Красной площади. Торговцы, уставшие ругаться с покупателями из-за проклятой меди, и покупатели, коловшие глаза дороговизной, являли серую, унылую толпу. «Нечева было и ходить», — слышалось у ворот. Нет ничего скуднее лиц посадских женок, безрадостно считавших деньги. Теперь считали больше, чем покупали, разве что удавалось сбагрить медные копейки.
На удивление скромно следовал по улицам объездной голова. Прежде он прокатывался грозой, только бессильные челобитные летели следом. Ныне казалось, что ему довольно брюхо потрясти. Грязь во дворах, мусорные завалы и ломаную мостовую он не видел.
Наверно, голова угадывал, что город, населенный озлобленным народом, сильней не только Земской избы, но и государя с остатками стрельцов. Войска — далеко, в Польше. Люди еще не знали, кого им бить, искали виноватых. Конечно, самой виноватой была война, только с нее не спросишь. Могли накинуться на объездного голову. Могли — на Разина за дорогой жупан, за серебро в кармане. Дороговизна, несправедливо распределенные налоги, фальшивые копейки возводили такую прихотливую городьбу между людьми, что невозможно было угадать, кто на кого первым кинется.
Разин зашел в съестную лавку.
Тощий и вертлявый малый положил перед хозяином колпак. Руки у малого были воровские, чуткие. На сальной голове его сидела сдвинутая на бровь красная шапка, отделанная белкой.
— Отведай, казак, мою заедку, — подтолкнул он Степану глиняную мису.
Степан прихватил рыжик пальцами. Тощий доброжелательно смотрел, как он жует, и вдруг вздохнул. Для многих русских слова «казак» и «Дон» звучали недоступным и призывным звоном.
— Тебя как звать-то? А меня — Илюшка… Летось хотел пристроиться к вашей станице, они меня отбили. Голиков, сказали, там без тебя хватает. А зря: я боевой.
Казацкие станицы, возвращаясь из Москвы, случалось, обрастали беглыми. За это воеводы ругали казаков. Степан уклончиво смолчал. Илья добавил:
— Да из таких, как я, особо войско составить можно! Голик…
Разин подумал с грустью, что из бездомных в России можно не одно войско собрать, только кому оно нужно? Кто его кормить станет? Служилых много, хлеба не хватает.
Илья перекосил подвижные недобрые губы. Шагнув через порог на улицу, он завопил воровскую песню.
Голос у Ильи был резкий, но чистый. Степан внимал знакомой простой мелодии, насыщенной заборными словами. В их дикой смеси чудилась нерастраченная сила. Степан не мог объяснить, что в этом вопле пропащего человека привлекло его, человека вполне благополучного, уже почти устроившего свою жизнь с помощью сильных и еще более благополучных людей.
Он слушал почти без мысли. Глаза его бездумно округлились, словно он видел сон наяву.
4
Илья Пономарев, выплеснув с песней обиду и зависть к казаку, остановился у моста. Здесь год назад его пригрели тати, когда, наскучив жизнью на подворье боярина Буйносова-Ростовского, Илья сбежал и от него, и от жены.
Кормежка под мостом была единственным воспоминанием, будившим у Пономарева добрые чувства. Все остальное, начиная с детского непрощаемого горя, когда отец, гонимый поп из Кадома, оставил его на боярском дворе, рождало у Ильи желание вредить, особенно — богатым людям.
Он ненавидел не дворян, чья боевая служба скорее вызывала уважение, а богатеев, наживших деньги торговлей и промыслом. Они, считал он, зловредней и жаднее всех. Кадомские посадские битьем и кляузами выжили его отца из города за то, что по указу патриарха он неукоснительно тянул с них денежные сборы. Отец отправился за правдой к земляку протопопу Аввакуму. Уехал и пропал — возможно, был взят под стражу вместе с мятежным протопопом. Илья зажился на холопьем положении.
Приказчик и боярские доверенные слуги стали таскать с собой подросшего Илью по деревням, на выколачивание недоимок. Он насмотрелся, как семьянистые — зажиточные мужики старались разрубить оброки по дворам, чтобы платить не больше бедных, как норовят они схватить земли побольше, почернее, вылезти в торгаши, а то, скопив деньжат, вообще утечь на волю, выкрав семью, оставив бедных рассчитываться за всю деревню. Приказчики выбивали недоимки со всей деревни, предоставляя старостам решать, с кого сколько взять. Пономарева возмущали стяжательские ухищрения семьянистых, весь деревенский уклад раздражал его, особенно после того, как в одной деревне на Ветлуге крестьяне подловили его и кольями отвели на нем душу.
Жизнь щедро отпускала ему обиды. Несметное число людей стояло как бы боевой цепью меж ним и счастьем. Его женили насильно на любовнице приказчика. Обиды всплывали и смерзались, как на озерах донный лед, и постепенно что-то изначально доброе в нем задохнулось.
Илья взломал приказчиков подголовный ящик и ушел в Москву. Что выгреб мелкого серебра, потратил по дороге.