— Почти завершил. Десять лет писаний, раздумий. Открываются бездны.
Заборщиков стал строг и мечтателен. Из деревенского мужичка превратился в волхва, мистического жреца, обладающего тайной откровения. В неведомых лесах, среди весенних ручьев и летних сенокосов, в осенних листопадах и под жгучими зимними звездами ему отворилось сокровенное знание, которое сберегает. Сарафанов взирал на друга с благоговением и любовью. Преклонялся перед его мессианским подвигом. Видел в нем хранителя волшебных открытий.
— Ну а ты, Алеша, как эти годы мыкал? Было у тебя много горя. Оно у тебя и на лице, и в душе. Мы больше с тобой и не виделись, как ты Лену свою потерял и Ванюшу. Я услышал о твоем великом горе, кинулся тебя искать. А ты уехал в Германию. Мне добрые люди объяснили, что это хотели убить тебя, а убили Ванюшу и Лену, а ты в Германии от смерти укрылся.
Сарафанов почувствовал, как из прозрачного света выломился черный чугунный брусок. Страшно надавил на ребра в той стороне, где билось сердце. Стиснутое непомерным давлением, оно расплющилось, выбросило больную кричащую кровь. Обморочным усилием, преодолевая смертельное давление, остановил чугунную массу. Выдавил ребрами непомерную тяжесть. Освободил ухающее сердце. Каждый раз воспоминание о погибшей семье уносило сочный кусок жизни, будто свертывался и сгорал стакан крови.
— Это были агенты то ли «Ми-6», то ли «Моссада». Требовали, чтобы я передал им некоторые секреты ракетного вооружения. Сначала предлагали купить. Затем грозили возбудить против меня уголовное дело за якобы передачу секретных технологий Ирану. А затем решили убить. Они устроили засаду на улице Вавилова, где обычно пролегал мой маршрут. Я должен был ехать в аэропорт вместе с Леной и Ванюшей, но так получилось, что они поехали вдвоем без меня на моем автомобиле, а я задержался дома на полчаса. Мою машину расстреляли из четырех автоматов. Жена и сын погибли на месте. Я похоронил их и улетел в Германию, виня себя в их смерти. Я узнаю, кто их убил. Я их тоже убью.
Сарафанов произнес эти слова с тихой ненавистью, от которой у него побелели губы, и лицо помолодело, обретя странно-мечтательное выражение. Заборщиков горько охнул, засуетился. Повернулся к стоящей на стуле котомке. Стал извлекать из нее и ставить на стол банку соленых огурцов и помидоров, нанизанную на бечевку связку сушеных белых грибов, склянку с засахаренным земляничным вареньем.
— Ha-ко, прими гостинец. Татьяна прислала из наших деревенских запасов.
Сарафанов с благодарностью смотрел на друга, ставящего на белую скатерть, среди серебра и саксонского фарфора, свои деревенские склянки — дар сердца.
— Спасибо, брат. Давно не вкушал деревенского.
Они сидели в застолье. Служитель с перекинутой через локоть салфеткой наливал из бутылки бело-золотое французское вино. Поддевал серебряной лопаточкой с подноса прозрачно-розовые лепестки семги, белые, с янтарной слезой ломти осетрины, кольчатые тельца королевских креветок. Укладывал на тарелки. Сарафанов с удовольствием наблюдал за гостем, который окунал в бокал с французским вином свои деревенские усы, закрывая от наслаждения маленькие голубые глазки. Сладостно жевал драгоценную рыбу, нанизывая деликатес на серебряные зубцы вилки. После суровой деревенской пищи, приготовленной в русской печи, морские изыски кружили гостю голову. Смущаясь своих вожделений, он торопливо поедал угощение, не умея остановиться.
— А помнишь, как мы познакомились в Доме литераторов? — предавался воспоминаниям Сарафанов. — Удивительное было место. Помню, увидел тебя среди выходцев из вологодской глубинки — кто в косоворотке с вышивкой, кто в сапогах-бутылках, кто в армяке, шитом по выкройкам XIX века. По-моему, ты был достаточно пьян. Громко, на весь Дубовый зал, бранил «демократов». А те, за соседним столиком, сердито блестели глазами и перешептывались.
— Верно! — хохотнул Заборщиков, в чью голову, уставшую от рязанских морозов, французское вино брызнуло легким солнцем Прованса. — А ты в нашей фольклорной компании стал рассказывать об атомной станции, на которой побывал. Меня, я помню, жуть как возмутило твое воспевание бездуховной, жестокой машины. Я довольно дерзко тебе приказал: «Не смей говорить о душе, убогий технократ!» Между нами, помнится, завязалась жестокая распря, после которой мы и подружились.
Служитель поставил на стол тяжелый фарфоровый супник, в котором дымилась архиерейская уха, приготовленная по рецептам искусника Похлебкина. Сарафанов, поджидая друга, хотел утешить его изысканным обедом. Ознаменовать их встречу парадом яств. Серебряный половник черпал из супника ароматный золотистый настой, в котором, среди разваренных стерляжьих спинок и пахучих кусков осетра, плавали зеленые листья петрушки, кисти укропа, венчики сельдерея. Заборщиков дул сквозь усы на ложку. Громко хлебал, умиленно закатывал глазки.
Вторую бутылку выпили под великолепный аргентинский бифштекс, коричневый, в подпалинах, испускавший на белоснежный фарфор маслянистый горячий сок. Тут же, на просторной тарелке, были уложены стебли спаржи, к которым Заборщиков отнесся вначале с недоверием рязанского огородника, но потом, отведав, с удовольствием рассекал их хрустящую нежную плоть, окуная в душистый соус.
— Квартирку мы нашу московскую сдали, откочевали в деревню, — оттаяв от вкусной еды, опьянев от обильного вина, исповедовался гость. Его щеки под бородой порозовели, как наливные яблочки. — Думали, переждем окаянное время. К власти придут настоящие русские люди, мы и вернемся в Москву. Когда в девяносто третьем танки стреляли по Дому Советов, и он горел, и десантники, как пятнистые черти, крались за броневиками, мы с Таней рыдали. Поняли, что наше русское дело проиграно, враги взяли верх. С тех пор мы затаились в деревне, спрятались в катакомбе. Так и живем подземной жизнью. Как и вся Россия.
— Ты ушел в свою катакомбу, я в свою. В Германии прятался, как раненый зверь. Во сне каждую ночь мне Лена и Ванечка снились. Просыпался в слезах. Ходил смотреть на рельсы железной дороги. Думал, брошусь, и кончится мука. Выжил. Видно, корень жизни во мне не до конца подсекли.
Обед завершали две чашечки кофе, раскаленного и густого, как смола, с завитками седого, благоухающего дымка. И две рюмки миндального ликера, от которого склеивались губы и кончик языка начинала язвить липкая душистая горечь.
— Я вот все думаю, Алеша, о тайне нашей с тобой дружбы и близости, — умягченный, сладостно опьяненный Заборщиков был склонен к разглагольствованиям. — Казалось бы, чего в нас общего? Ты — технократ, интеллектуал, острослов. Я — деревенщик, мужик лапотный. Ты типичный интеллигент-горожанин, рос среди рафинированной публики, библиотек и музеев. Я — в детстве гусей пас. Когда болел, надо мной бабка-колдунья заговор творила. Первый раз поезд в шестнадцать лет увидал. Ты по натуре — дипломат, казуист, в любом обществе, как рыба в воде, мастер интриги. Я же — увалень, дикарь, боюсь людей, ссорюсь, ни с кем не могу ужиться. Ты, сколько помню, все пел хвалу государству, воспевал Махину, Столп Вавилонский, упивался всяческими механизмами, был пленен идеей могущества и величия. Я же писал мои книги о народной душе, о простом человеке, о богооткровении и спасении в Духе. И все же мы дружим столько лет, не можем порознь. Ссоримся, обижаем друг друга. Иной раз так разругаемся, что, казалось бы, ввек не сойтись. Ан нет, сходимся, миримся, и опять каждый в свою дуду. Странное дело, верно?
— А ты своими книгами, своими волшебными словесами вычерпывал таинственную влагу из Господней Реки, переливал в народную душу. Я был одержим идеей развития, — двигался по могучим заводам, посещал космодромы, участвовал в испытании необычайных машин, коллекционировал фантастические, сверхсекретные технологии. Наши два Космоса искали друг друга, сближались. Были готовы слиться в небывалое единство, что и означало рождение «русской цивилизации» — предвестницы Русского Рая, — Сарафанов закрыл глаза, словно от нестерпимого света, в который облеклась его утопия.
— А я тебе говорил и сейчас говорю, — запальчиво воскликнул Заборщиков трескучим голосом неутомимого спорщика. — Твои комиссары, партийцы «цековские», твои секретные агенты и генштабисты — недалекие недоумки. Громоздили один за другим свои заводы, корежили Землю-матушку, видели в государстве только один огромный управляемый механизм, а дух в него не пускали. Машина была пустой, бездуховной, а потому слепой и жестокой. Перемолола природу, выпила сок из народа, а потом рассыпалась на куски, оставив беспризорный сирый народ, который корчится и умирает посреди гнилых заводов, опустелых космодромов, заброшенных городов. Если бы ты видел, как умирает Россия, как погибает по селам народ, как угасает повсюду жизнь. Только Москва цветет среди русской беды, как размалеванная блудница. Русские гибнут, а евреи и кавказцы цветут. Вот к чему привела твоя лукавая машина.
— Неправда, я всегда стремился занести дух в машину, — Сарафанов чувствовал, как раскручивается воронка спора, и их несет в привычном водовороте суждений. — Всегда говорил: «Дух дышет, где хощет». Всегда старался примирить сталь и траву, алтарь и космодром, Рублева и Кандинского. Тупые аппаратчики партии грозили мне отлучением. Называли меня «мистиком-технократом». А вы, деревенщики, проклинали машину и цивилизацию, залезали в лубяные скворечни и оттуда из тростниковых дудок стреляли бузиной в государство. Занятие оказалось не безобидным. Нет ни дудок, ни скворечен, ни государства. Мы не успели с тобой духовно встретиться. Нам помешали. Младенцу «русской цивилизации» не дали родиться.
Заборщиков цепко хватался за каждую изреченную Сарафановым мысль, обнаруживая прежний, неистраченный дар полемиста. В деревенской глуши, среди первобытного уклада, наедине с утомленной, ропщущей женой изголодался по общению, по слушателю, по перечащей, несогласной, раздражающей мысли. Сладострастно и истово впивался в друга. Как аспид, высасывал его энергию, его жизненные соки. Но тут же вливал свои. Старался вонзить заостренное жало, впрыснуть накопившийся избыток мыслей и чувств.
— Большевистское государство превратило Россию в дом Дьявородицы. Еврейские комиссары кинули народ в топку мировой революции, где русские были дровами, раскалявшими Геенну Огненную. Россия должна была погибнуть в «черной дыре» Антимира, стать престолом Сатаны. Но промыслом Божиим в стадо бесов был внедрен православный семинарист Иосиф Сталин. Скрутил бесов кровавыми канатами. Выпорол безбожное племя ременными хлыстами. Божий пастырь стал пасти Россию жезлом железным. Победа, которую он одержал над немцем, была дарована России Богом, за то что отринула Сатану. Красные герои-мученики Зоя Космодемьянская, Александр Матросов, Олег Кошевой, Виктор Талалихин были православными святыми, ибо крестились на поле брани своей живой кровью, которую пролили за Отечество. Сталин открыл повсеместно церкви и вернул в них духовенство, то, что прошло в лагерях великое очищение мученичеством и молитвенным подвигом, искупая грех богоборческого никонианства. Империя Сталина была снаружи стальной и атомной, а внутри живой, пламенеющей, исполненной животворящего Духа. Хрущев, ненавистник Сталина, закрыл его церкви, изгнал священников. Воздвиг посреди России кукурузный початок, наподобие языческого идола. К этому идолу из сельскохозяйственного отдела ЦК был приставлен аграрник — жрец, меченный чертом. Провозгласил «общечеловеческие ценности», масонскую «демократизацию и гласность», и империя Советов рухнула вместе с этим гнилым початком…
Сарафанов жадно внимал. Он дорожил сокровенным знанием, которым наделял его друг. Не перечил, как в былые годы. Не пускался в изнурительный спор. Только жадно внимал.
— И вот теперь Россия пропала, — устало поник Заборщиков. — Мы живем в пропавшей России, среди потухшего народа, который поражен беспросветным унынием. От этого уныния не родятся дети, не растет пшеница, выпадает из рук оружие и лопата. В каждой душе зияет свищ, в котором свистит дьявольская песня погибели. — Он умолк, съежился, постарел. В нем погас божественный лик, затерся и потускнел иконописный облик. Усталый старичок, обремененный хворями и заботами, сидел перед Сарафановым, выложив на стол потемнелые руки, утомленные в беспросветных крестьянских трудах.
Глава четвертая
Сарафанов смотрел на друга, в котором остыло сердце.
— Коля, милый, мы пережили ужасное время, когда над страной разорвалась чудовищной силы бомба. Смела государство, затмила небо, занавесила солнце пеленой радиоактивного пепла. Спасаясь от «ядерной зимы», мы скрылись с тобой в катакомбы. Мы прожили под землей целую вечность, дожидаясь, когда пепел осядет и вновь забрезжит солнце. Коля, русское солнце вновь начинает светить, еще вполсилы, еще в тумане, окруженное тучами демонов, вихрями птеродактилей. Но над Русью светает. Пора выходить из катакомб. Пора выносить на свет Божий сбереженные богатства. Ты и я — мы две половины расколотого зеркала. Сложим эти две половины, и в них, как в волшебном стекле, отразится Русское Будущее. «Русская цивилизация» спасена. Дивный младенец жив. Мы, как две няньки, станем нянчить младенца. Выстраивать новое Государство Российское!..
— Где? Какое государство, Алеша? — жалобно отозвался Заборщиков. — Где Сергий Радонежский? Где Минин и Пожарский? Где Иосиф Сталин?
В его голосе слышался печальный обессиленный скрип. Так скрипит на ветру ветхая, незатворенная калитка, ведущая к безлюдному дому. Эти скрипы обездоленной души были невыносимы Сарафанову.