Слова «выборы» и «демократия» почти для всех стали синонимами. Мы впитали идею о том, что единственный способ достичь демократии – использовать избирательные урны. Ведь во «Всеобщей декларации прав человека» 1948 года так и написано: «Воля народа должна быть основой для власти правительства; эта воля должна находить себе выражение в периодических и нефальсифицированных выборах, которые должны проводиться при всеобщем и равном избирательном праве путем тайного голосования или же посредством других равнозначных форм, обеспечивающих свободу голосования». Словосочетание «находить себе выражение» предельно точно описывает симптоматику нашего видения. Говоришь «демократия» – имеешь в виду «выборы». Но разве не странно, что такой универсальный документ – самый универсальный правовой документ за всю историю человечества – настолько жестко определяет, каким образом должна выражаться народная воля? Не удивительно ли, что такой краткий текст об основных правах человека (на все про все меньше двух тысяч слов) подробно останавливается на практическом осуществлении одного из них, как если бы в законы о здравоохранении сразу были бы включены кулинарные рецепты? Такое ощущение, что составители текста 1948 года одним из основных прав человека считали сам метод. Как будто процедура получила сакральный статус сама по себе.
В этом и заключается основная причина синдрома демократической усталости: мы все превратились в электоральных фундаменталистов. Мы презираем тех, кого выбираем, но поклоняемся выборам. Электоральный фундаментализм – это несгибаемая вера в то, что демократия немыслима без выборов, что выборы являются необходимым, как говорится, богом данным условием существования демократии. Электоральные фундаменталисты отказываются видеть в выборах способ участия в демократии, считая их самоцелью, священным принципом, к которому неприменимы человеческие мерки.
Эта слепая вера в избирательные урны как единственный оплот народного суверенитета заметнее всего в международной дипломатии{48}. Когда западные страны-доноры надеются на то, что такие истощенные конфликтами государства, как Конго, Ирак, Афганистан или Восточный Тимор, встанут на путь демократии, то имеют в виду, что там должны проходить выборы, желательно по западному образцу: с кабинками для голосования, избирательными бюллетенями и урнами, с партиями, предвыборными кампаниями и коалициями, с избирательными комиссиями, списками кандидатов и сургучом для печатей. Короче, совсем как у нас, но только у них. Тогда мы этим странам будем давать деньги. У местных демократических и протодемократических институтов (совет деревни, традиционное посредничество в конфликтных ситуациях, суд по древнему обычаю) нет ни единого шанса: хоть их мирный коллективный метод совещания и решения конфликтов очень ценен, денежный кран будет перекрыт, как только они отойдут от нашего проверенного рецепта, – точно так же, как народной медицине лучше убраться подальше при появлении медицины западной.
Судя по рекомендациям западных доноров, может показаться, что демократия – некий продукт на экспорт: готово к употреблению, в удобной упаковке, можно пересылать по почте. Демократия становится сборной моделью из «Икеи» под названием «свободные и честные выборы», которую получатель легко соберет на месте, пользуясь при необходимости прилагаемой инструкцией.
А если собранная мебель будет криво стоять? Или на ней будет неудобно сидеть? Или она будет разваливаться? Что ж, тогда виноват не далекий производитель, а местный потребитель.
То, что в еще неокрепших государствах выборы могут приводить к самым неожиданным последствиям (насилие, этнические волнения, преступность, коррупция…), отходит на второй план. О том, что выборы не приводят к демократизации, а даже, наоборот, ей препятствуют и разрушают ее, ради удобства забывается. Каждая страна мира должна проводить выборы, и всё тут, несмотря на потенциальный collateral damage[35]. Вероятно, наш электоральный фундаментализм воистину принимает тут форму нового, всемирного евангелизма. Выборы – таинство этой новой веры, ее неотъемлемый ритуал, в котором форма важнее содержания.
По большому счету, странно, что мы так фокусируемся на выборах: люди экспериментируют с демократией почти три тысячи лет, и только последние 200 лет исключительно с помощью выборов. И всё же мы считаем, что это единственно возможный способ. Почему? Конечно, здесь играет роль сила привычки, но есть и более фундаментальная причина: нельзя отрицать, что прошедшие два века выборы отлично справлялись со своей задачей. Невзирая на некоторые печально известные уродливые проявления, они очень часто приводили к демократии: с их помощью был организован тяжелый процесс поиска приемлемого баланса между противоречивыми требованиями эффективности и легитимности.
При этом часто забывается, что выборы возникли в совсем другом контексте, чем тот, в котором им приходится функционировать сейчас. Фундаменталисты часто не видят исторической перспективы и исходят из того, что их догмы всегда были незыблемыми. Поэтому электоральные фундаменталисты плохо знают историю демократии. Получается, что это правая вера без ретроспективы. Нам действительно надо оглянуться назад.
Когда деятели Американской и Французской революций предлагали выборы как инструмент, с помощью которого можно будет узнать «волю народа», не было еще ни политических партий, ни законов о всеобщем избирательном праве, ни коммерческих СМИ, не говоря уже о социальных сетях. Мало того, изобретатели выборно-представительной демократии и представить себе не могли, что такие феномены могут появиться. На рисунке 1 показано, как с тех пор эволюционировал политический ландшафт.
Было время, когда по всей Европе было не найти граждан: были одни подданные. Начиная со Средних веков и до XVIII века – здесь мы рисуем картину широкими мазками – власть была сосредоточена в руках суверенного правителя. (Оставим пока за скобками Голландскую, Флорентийскую и Венецианскую республики: это исключения.) Сидя в своем дворце, крепости или замке, возможно при поддержке некоторых из дворян или советников, правитель принимал решения по вопросам, касающимся управления страной. На рыночной площади глашатай озвучивал его решения, и тот, кто хотел его услышать, его слышал. Отношения между властью и народом осуществлялись в одностороннем порядке, и это продолжалось от феодализма до абсолютизма.
Рис. 1. Выборы в исторической перспективе: ключевые этапы выборно-представительного устройства в западных демократиях
Но с течением времени возникла «публичная сфера», если обратиться к терминологии немецкого социолога Юргена Хабермаса. Сопротивляясь жесткому вертикальному управлению, подданные стали обсуждать насущные темы в публичных местах. В XVIII веке, веке просвещенного деспотизма, эти ручейки слились в мощный поток, и, как показывает Хабермас, возникли постоянные места, где люди обсуждали общественные вопросы. Этим занимались в центральноевропейских кофейнях, на немецких Tischgemeinschaften[36], во французских ресторанах и британских public houses[37]. Именно в этих новых заведениях и сформировалась публичная сфера: в кафе, театрах, операх и т. д., хотя, наверное, больше всего в диковинном нововведении того времени – газете. Политическая осведомленность, наметившаяся еще в эпоху Возрождения, становилась отличительной чертой все большего количества социальных групп. Родился гражданин.
Кульминацией стали Американская революция 1776 года и Французская революция 1789 года: восставшая буржуазия скинула иго британской и французской корон и решила, что теперь сувереном должен быть не монарх, а народ. И чтобы дать этому народу возможность говорить (по крайней мере, буржуазному сегменту: избирательное право было еще далеко не у всех), была изобретена некая формальная процедура – выборы, процедура, которая до этого в основном применялась для избрания нового папы римского{49}. Выборы были известны как метод, позволяющий добиться единогласия среди группы единомышленников, например кардиналов. Отныне выборы должны были и в политике приводить к единогласию людей, считавшихся добродетельными в их кругах. Чтобы представить это, гражданину начала XXI века придется приложить некоторое усилие: оказывается, выборы не всегда были полем брани, когда-то их изобрели, чтобы добиваться единогласия! Оптимальное публичное пространство – то место, где теперь можно было в буквальном смысле parler, свободно говорить ради общего дела, – стало отныне называться парламентом. Эдмунд Берк сказал о нем следующее: «Парламент – не съезд представителей разных и враждебных интересов, каждый из которых должен защищать эти интересы как агент и адвокат против других агентов и адвокатов; но парламент – это совещательный орган одной нации, обладающей одним интересом, как целое»{50}. Даже Жан-Жак Руссо, во многом расходившийся с Берком, придерживался того же мнения: «Чем больше согласия в собраниях, то есть чем ближе мнения к полному единодушию, тем явственнее господствует общая воля, но долгие споры, разногласия, шумные перебранки говорят о преобладании частных интересов и об упадке Государства»{51}. Парламентаризм стал ответной реакцией буржуазии конца XVIII века на абсолютизм «старого порядка». Он представлял собой форму непрямой представительной демократии. Имеющий право голоса «народ» (читай: буржуазная элита) выбирал себе представителей, которые будут в парламенте защищать интересы общественного дела. Выборы, народное представительство и свобода прессы шли нога в ногу.
В течение последующих двух веков этот метод XVIII века претерпевает пять структурных трансформаций: появляются политические партии, вводится всеобщее избирательное право, усложняется структура гражданского общества, публичное пространство наводняют коммерческие СМИ и социальные сети добавляют жару. Само собой разумеется, вносят свою лепту и внешние экономические факторы: во времена кризиса происходит спад демократического энтузиазма (межвоенный период, наше время), во времена благосостояния – подъем.
Политические партии возникли лишь после 1850 года. Конечно, предпосылки для разделения общества в молодых демократиях были и раньше: между городскими жителями и провинциалами, между капиталом и земельными собственниками, между либералами и католиками, между сторонниками и противниками федерализма. Но только к концу XIX века эти группы эволюционировали в прочные, официально признанные организации. Это еще были не массовые, а скорее кадровые партии со скромной численностью и амбициями к управлению. Но эта ситуация быстро изменилась. Хотя в большинстве конституций они вообще не упоминаются, эти организации эволюционировали в важнейших игроков на политическом поле. Например, социалистическая партия благодаря индустриализации повсюду стала важнейшим борцом за всеобщее избирательное право. Признание последнего (в 1917 году в Бельгии и Нидерландах, в 1918 году в Великобритании – и там, и там только для мужчин) означало структурную трансформацию выборной системы: с этого момента выборы станут борьбой между организованными в партии представителями различных интересов общества, пытающимися заручиться поддержкой как можно большей части электората. И если раньше выборы были призваны формировать единство, то теперь они превратились в настоящие арены для ожесточенной борьбы кандидатов между собой. Началось перетягивание каната между партиями.
После Первой мировой войны любовь к выборной демократии стала остывать на глазах. Экономический кризис двадцатых-тридцатых годов подточил поддержку партий. По всей Европе все бóльшую популярность стали приобретать антипарламентаристские, тоталитаристские модели. Никто не мог предположить, что после мирового пожара 1940–1945 годов демократия снова возродится к жизни, но последствия войны и необычайный рост благосостояния пятидесятых – шестидесятых годов привели к тому, что в западном мире многие положительно отнеслись к идее реанимировать парламентскую систему.
В послевоенные годы на политическом поле главенствовали массовые партии. Государство было в их руках. Благодаря целой сети организаций-посредников (профсоюзов, корпораций, контролируемой государством системы здравоохранения, даже сети школ и собственных СМИ) они смогли стать близкими отдельному гражданину. По сути, публичная сфера находилась в руках этих общественных объединений. Правда, правительство было собственником самых больших и новых на тот момент СМИ (радио и телевидения), но партии также получили возможность высказываться: через участие в советах директоров, использование эфирного времени или развитие собственных телерадиокомпаний. В результате была достигнута высочайшая стабильность системы, с высокой степенью лояльности к партиям и предсказуемым поведением избирателей.
Этому равновесию положило конец неолиберальное мышление, резко изменившее публичное пространство в восьмидесятые и девяностые годы. Теперь идейным вдохновителем публичного пространства уже не могли быть общественные организации, их место занял свободный рынок. Это касалось бесчисленных сфер общественной жизни, в особенности СМИ. Партийные газеты исчезли или были перекуплены медиаконцернами, появились новые коммерческие каналы, даже государственные каналы стали все больше ориентироваться на рынок. Произошел настоящий бум в сфере СМИ. Непомерно выросло значение тиражей и охвата аудитории: они стали ежедневно меняющимся курсом акций общественного мнения. Коммерческие СМИ проявили себя как важнейшие производители общественного консенсуса в обществе. Напротив, общественным организациям пришлось существенно потесниться: то ли из-за того, что профсоюзы и государственная система здравоохранения сами пошли по рыночному пути, то ли из-за того, что теперь правительство предпочитало обращаться к гражданину напрямую, не прибегая к помощи социальных посредников. Результат оказался предсказуемым: гражданин превратился в потребителя, выборы – в лотерею. Партии, особенно когда их финансирование в основном обеспечивало правительство (зачастую с целью предотвратить коррупцию), перестали видеть в своем лице посредников между народом и властью и получили доступ к кормушке государственного аппарата. Чтобы оставаться возле нее, им необходимо (и тогда, и сейчас) раз в несколько лет обращаться к избирателю, чтобы подзаправиться легитимностью. Выборы стали ведущейся в СМИ борьбой за благосклонность избирателя. Нешуточные страсти, вызываемые таким образом у народа, скрыли из виду гораздо более глубокую эмоцию – растущее недовольство всем, что имеет отношение к политике. «Должно быть, трудно найти человека, не настроенного цинично по отношению к тому коммерческому медийному спектаклю, который нам выдают за выборы», – сказал американский теоретик Майкл Хардт пару лет назад{52}. «Elections are just a beauty contest for ugly people»[38] – под таким язвительным названием это интервью было опубликовано в интернете.
В 2004 году британский социолог Колин Крауч впервые использовал термин «постдемократия» для описания этой новой, контролируемой СМИ системы:
«При этой модели, несмотря на проведение выборов и возможность смены правительств, публичные предвыборные дебаты представляют собой тщательно срежиссированный спектакль, управляемый соперничающими командами профессионалов, которые владеют техниками убеждения, и ограниченный небольшим кругом проблем, отобранных этими командами. Масса граждан играет пассивную, молчаливую, даже апатичную роль, откликаясь лишь на посылаемые им сигналы. За этим спектаклем электоральной игры разворачивается непубличная реальная политика, которая опирается на взаимодействие между избранными правительствами и элитами, представленными преимущественно деловыми кругами»{53}.
Безусловно, под определение постдемократического государства более всего подходила Италия Берлускони, но и в других странах мы видели схожие процессы. Начиная с конца ХХ века гражданин становится похож на своего предшественника в XIX веке. Поскольку гражданские общественные объединения ослабли, между государством и индивидом опять пролегла пропасть. Исчезли инстанции, направляющие усилия в единое русло. Кто теперь соберет множество индивидуальных предпочтений воедино? Кто переведет для вышестоящих стремления простых людей на язык политических тезисов? Кто вычленит из пестрой разноголосицы ясные идеи и облечет во внятные слова? Об «индивидуализме» говорят как о чем-то недостойном, как будто в том, что обрушились коллективные структуры, виноват сам гражданин. Но, по сути, дело в следующем: народ опять превратился в массы, хор – в какофонию.
И это еще не всё. Потому что после возникновения политических партий, введения всеобщего избирательного права, подъема и упадка общественных организаций, захвата власти коммерческими СМИ – после всего этого в начале XXI века появилось нечто совершенно новое: социальные сети. Допустим, само слово «социальные» неверно: Facebook, Twitter, Instagram, Flickr, Tumblr и Pinterest такие же коммерческие СМИ, как и CNN, FOX и Euronews, с тем отличием, что их владельцы ждут от вас не того, что вы будете смотреть и слушать, а того, что вы будете писать и делиться. Их главная цель – продержать вас как можно дольше на сайте, потому что это позволяет зарабатывать на рекламе. Вот почему им важно количество ваших «друзей» и «фолловеров», вот для чего нужен вызывающий привыкание круговорот «лайков» и «репостов», вот откуда берутся постоянные напоминания о том, что сейчас делают другие, бесконечные предложения подружиться и непрошенные уведомления о популярных постах.
Но социальные сети – это СМИ с совершенно особой динамикой. Если гражданин 2000 года мог поминутно следить за политическим действом по радио, телевидению или в интернете, то сегодня он ежесекундно может на него реагировать: писать комментарии и тем самым мобилизовать остальных. Культура немедленного репортажа получает в довесок еще и моментальную обратную связь. То есть какофонии становится еще больше. Работа общественного деятеля и особенно выборных политиков не становится от этого легче: он не только сразу видит, нравятся ли его предложения гражданину, но и скольких людей этот гражданин сможет взбудоражить. Новые технологии дают людям возможность высказаться (позволяя Мубараку и Бен Али присоединиться к разговору), но из-за этих новых возможностей выборная система еще больше трещит по швам.
К тому же коммерческие СМИ и социальные сети только укрепляют друг друга. Подхватывая и тиражируя новости друг друга, они создают атмосферу всеобщей взвинченности. Жесткая конкуренция, падение продаж и риск потерять рекламодателей только усугубляют рвение коммерческих СМИ еще более эмоционально освещать еще более раздутые конфликты, а их редакции всё уменьшаются, молодеют и дешевеют. Национальная политика превратилась для радио и телевидения в ежедневную мыльную оперу, в радиоспектакль с бесплатными актерами. По большей части редакции сами определяют крупный план, сценарий и подбор типажей и актеров, а политики с переменным успехом стараются привнести хоть какие-нибудь собственные акценты. Самые популярные политики – это те, кто умеет перекроить сценарий и сместить фокус обсуждения в дебатах, то есть направить их в нужное им русло. Предусмотрена и возможность импровизации, и имя ей – горячие новости.
Что касается печатных СМИ, то там ситуация еще сложнее. Газеты теряют читателей, а ряды партий редеют: старые игроки демократии в начале XXI века превратились в утопающих, с громкими криками цепляющихся друг за друга, не сознавая, что тем самым только приближают свой конец. Свободная пресса вовсе не так свободна, как ей кажется, ибо связана по рукам и ногам форматом, тиражами, акционерами и неизменной востребованностью желтизны.
Результаты соответствующие. Из-за коллективной истерии коммерческих СМИ, социальных сетей и политических партий предвыборная лихорадка стала перманентной. Подобные вещи имеют серьезные последствия для функционирования демократии: эффективность страдает от оглядок на выборы, легитимность – от непрерывных позывов презентовать себя как можно ярче. Существующая выборная система раз за разом приводит к несоблюдению общественных интересов и невозможности работать на долгосрочную перспективу: и общественные интересы, и долгосрочная перспектива приносятся в жертву краткосрочным соображениям и интересам партий. Когда-то выборы были изобретены, чтобы осуществить демократию, но сейчас, в современных условиях, они, скорее, стали для нее помехой.
И напоследок масла в огонь добавили финансовый пузырь 2008 года и последовавшие экономический и валютный кризисы, окончательно лишившие систему всяких надежд на спокойствие. Вновь стали актуальны популизм, технократия и антипарламентаризм. На тридцатые годы пока еще не похоже, но сходство с двадцатыми становится все заметнее.