Художник.
В твоем бессмертии пусть Прелесть зарыдает,
и Ужас засмеется."
РАФАЭЛЬ АЛЬБЕРТИ "Гойя"
Два любимейших моих батальных полотна оба относятся - совершенно случайно, и это уже несколько странно - к одной и той же войне. Войне испанцев с Наполеоном. И даже более того - оба они касаются только лишь 1808 года. Пусть даже появившись с разрывом в сотню лет, они являются иллюстрациями двух событий, разыгравшихся на протяжении шести месяцев: 2 мая 1808 года и 30 ноября того же года. Более того: оба стали портретами побед единственных (если не считать голландцев) нефранцузских солдат, принадлежащих к гвардии Бонапарте, его экзотических наемников: мамелюков и поляков, что добыли Испанию для Наполеона лишь затем, чтобы впоследствии французы смогли потерять ее наиглупейшим образом.
Первая из этих картин вышла из под кисти испанца Гойи, автор второй польский художник Войцех Коссак. Возможно, в этом тоже имеется какое-то сюрреалистичное правило, заключенное Сальвадором Дали в утверждении: "Каждый испанец - это немножечко славянин. Только Польша да Испания не принимали участия в крестовых походах." Наполеон компенсировал им недостаток крестоносной идеи и участия именно в 1808 году, дав возможность обоим народам скрестить оружие, с тем еще, что на польской стороне очутились и потомки тех, против кого, собственно, крестовые походы и устраивались - мамелюки.
На полотне Гойи ярость взаимоубийства. На картине Коссака - пустота и смертная тишь. Обе экстремально различны. Две гениальные поэмы о гвардейском иностранном легионе императора, составляющем мелочь в орнаменте наполеоновской кавалерии, но в то же время - являющемся ее боевой элитой. Немногочисленные, но вызывающие наибольший ужас в бою. В обеих стычках, портреты которых сделаны испанцем и поляком, приняло участие - и в этом еще одно удивительное совпадение - равное количество мамелюков и польских шволежеров, приблизительно по 130 против превосходящих толп. Достаточно.
Мамелюков Бонапарте победил в 1798 году в Египте, как раз в тени пирамид, но, восхитившись их безумной отвагой пригласил этих диких наездников во Францию. В 1804 году они, в количестве всего лишь 124, стали гвардейскими кавалеристами, но это был никогда не подводящий инструмент для удара, кастет на руке "бога войны". Облеченные в восточные одежды и тюрбаны, смуглые, мрачно молчащие, с фосфоресцирующими буркалами голодных волков, они порождали страх одним своим видом. Приказы выполняли слепо, немедленно и жестоко. "Султан" (так называли они Наполеона) был их вторым, если не первым богом. А кроме того, в Испании они мстили за мавров.В свою очередь, обитатели надвислянских земель для французов были не менее экзотичным, чем мамелюки, братством, принимая во внимание вошедшую в легенды сарматскую боевую выдумку со всеми признаками сумасшествия, которую элегантно называли бравурой. На Сене из всей польской истории знали только одно имя: Собеский, и только один город: Вену, что приводило к весьма замечательному мнению, что поляк, якобы, рождается сразу же на верховом коне и спускается с него исключительно ради успокоения немногих физиологических потребностей. Подтвердилось оно в первом польском городе, куда попал (в конце 1806 года) Бонапарте - в Познани. В окрестностях города находился широкий ров, который не смог перескочить никто из французских кавалеристов. Видя такое, молоденький Дезидерий Хлоповский, в присутствии императора, неоднократно перескочил через преграду, крича при этом: "Un Polonais passe partout!" ("Поляк везде пройдет"). Наполеон поверил этому и пожелал для себя отряд из подобных молодцев, в результате чего и родился Польский Гвардейский Полк легкой кавалерии. Вскоре после того шволежеров перебросили в Испанию, тоже в качестве кастета Великой Армии. Правда, в отличие от мамелюков, польская дворянская молодежь выглядела весьма симпатично, но когда уже вступала в драку, сам Сатана покрывался гусиной кожей.Обе эти дьявольские банды наемников Корсиканца самые славные страницы своей истории заполнили в 1808году в Испании. Но, чтобы мы могли получше ознакомиться с этими страницами, поначалу следует узнать Испанию того времени и войну, родившую два шедевра из моего MW.С 1788 года Испанией правил Карл IV Бурбон. Это был очень полный, весьма почтенный и чрезвычайно глупый человек. Трудно сказать, какой из этих элементов брал в нем верх. Самое главное то, что он терпеть не мог править (единственную радость ему доставляла охота) и уж совершенно не мог справиться с галопирующим декадансом испанской империи, прекрасно, причем, понимая свою неспособность, и это единственное, говорящее в его пользу. Посему он терпеливо искал хорошего кормчего для испанской политики и постоянно менял своих премьер-министров, но никто из них так и не сумел разогнать черных туч, собирающихся над Иберийским полуостровом. Отчаявшийся и перепуганный взрывом Французской Революции, Бурбон сидел в своем Эскуриале и ждал, когда Фортуна улыбнется ему, то есть, подходящего человека, который снял бы с его слабых плеч бремя власти, ему же позволил посявятить себя исключительно охоте.
Вместе с Карлом ждала и его достойная супруга, Мария Людовика Пармская, женщина пожилая и страшная как макбетовские ведьмы, зато одаренная ненасытным сексуальным аппетитом. Она ждала какого-нибудь рыцаря, который снял бы с ее плеч бремя отсутствия еще одного таланта у монарха.
И вот когда Карл IV и Мария Людовика выжидали со все растущим беспокойством, полевыми дорогами из Эстремадуры в Мадрид шел пешком молодой, недурной собою и вооруженный лишь пустыми карманами хват по имени Мануэль Годой. В Мадриде юношу пригрел жалостливый корчмарь. Он позволил ему бренчать на гитаре в своем заведении, петь и собирать медяки, которые бросали гости за исполнение огненных болеро, хот и фанданго.
Годой быстро все схватывал и сразу же понял, что одними только песнями и струнным перебором большой карьеры не сделает. К счастью, в Испании существовал давний, не чуждый также и другим народам, хотя под иберийским солнцем обросший традицией, обычай строить карьеру через - как это метко определяют кастильцы - "braguetazo", то есть ширинку. Мануэлю удалось очаровать своим молодечеством саму "camarere" (горничную) королевы, благодаря чему очутился в королевской гвардии. Вот там-то его и заметили ожидавшие его Карл IV с супругой.
С этого мгновения карьера гитариста из Бадахос приняла настолько космическое ускорение, что даже карьера Бонапарте, считающаяся рекордной в смысле скорости, не может равняться с нею. "Braguetazo" эстремадурца оказался оружием, бьющим наголову меч корсиканца: в 1792 году, буквально через пять лет после появления в Мадриде, к изумлению и бешенству всей Испании Мануэль Альварес Годой уже был любовником, а точнее, одобренным самим королем, неформальным "мужем" королевы, генералом, князем Алькуда, кавалером рдена Золотого Руна, премьер-министром королевства, главой государства и фактическим королем, и вдобавок, выводящим свой род от... ацтекского царя Монтесумы. Такой байки ни один испанец, с Сервантесом включительно, не смог бы придумать даже в состоянии "белой горячки".
В течение следующих нескольких лет эстремадурский лабух правил Испанией ак, будто это был его личный бордель. Наполеону это особо и не мешало, если бы Годой не заключил союз с врагами Франции и уже в 1806 году не попытался ударить ее с тыла, когда шла война с Пруссией. Бонапарте не мог себе позволить угрозы с двух сторон, посему, когда в начале 1808 года разведка донесла ему, что Австрия собирается обьявить французам войну, он решил сначала ликвидировать угрозу удара с тыла, и его войска оккупировали Испанию. Им никто не сопротивлялся, поскольку испанское королевское семейство, а точнее, Карл IV и его сын Фердинанд, в это время ссорились из-за трона и из-за Годоя, которого Фердинанд ненавидел вместе со всей Испанией. Император воспользовался этой сварой, пригласил папочку вместе с сынком в Байонну, после чего помирил их тем, что лишил обоих права на трон, на котором уселся его брат, Иосиф Бонапарте. Испанское монаршье семейство было взято в плен, но не в полном составе, поскольку в Мадриде оставался на свободе последний ее вольный представитель, молоденький инфант Франсиск. Наполеон приказал ему не медля прибыть в Байонну, и послушный наследник начал было уже готовиться к выезду. В ночь с 1 на 2 мая все уже было готово. Таким вот образом мы и добрались до выступления мамелюков.В понедельник, 2 мая 1808 года, у Эскуриала начала накопляться громадная толпа оборванцев. С самого рассвета к королевскому дворцу стягивались тысячные орды вооруженного плебса и крестьян, из темных закоулков выплеснулись ватаги бродяг и бандитов, искушенных обещаниями богатой добычи, волнами наплывало ночное воронье, чующее запах крови. Вся эта свора росла будто масляное пятно, разливаясь по щелям прилегающих к замку городских улиц, сбивалась, переливалась, наползая друг на друга - как электрические импульсы в воде - сквозь толпу прорывались дикие хрипы, нарастая глухим рычанием голодной бестии. Сотни монахов, спрятавших головы под капюшонами, с распятиями в руках прорывали в этой массе кротовьи ходы, агитируя против "французских якобинцев, врагов Господа нашего Иисуса Христа" и возбуждая ярость известием, что инфант Франсиск плачет от страха перед корсиканским оборотнем, который уже замордовал его отца и брата. Раз за разом по толпе прокатывался гром, предсказывающий извержение, не хватало лишь малой искры, чтобы вулкан раскрыл свою пасть.Такой искрой стал адьютант губернатора Мадрида, маршала Мюрата, прибывший для того, чтобы выяснить причину сборища. При виде французского мундира толпа взвыла. Во всадника полетели камни. Его бы разорвали на куски, если бы не вмешательство двенадцати гренадеров-гвардейцев, которые заслонили офицера штыками. Раздались первые выстрелы, и это стало сигналом. В тех районах города, где стояли фрацузы, вооруженные банды набросились в дома, убивая солдат и офицеров с изысканной жестокостью, а при случае - насилуя, обворовывая жилища и грабя любого, кто попадался под руку. В течение нескольких минут множество французов, кого застали врасплох, погибло самым ужасным образом, а мятеж расползался по городу будто пожар в стоге сена, превращая Мадрид в кровавый ад. Многие жители пытались спасать французов, пряча их в закоулках своих жилищ. Так же поступили беднейшие монахи Мадрида, братья из скромного монастыря Святого Каэтана от Провидения. Они спрятали в своих кельях убегающих французских офицеров, в то время, как богатые монахи безумствовали во главе банд, расправлявшихся с чужеземцами. Наполеон не забыл. В 1809 году все мадридские монастыри были ликвидированы. Все, кроме одного - Санто Каэтано де ля Провиденсья.
Ошеломленный Мюрат приступил к ответным действиям с промедлением. Он заблокировал все ведущие в столицу ворота, после чего несколькими картечными залпами отбросил мятежников от дворца в центр города, на Пуэрта дель Соль. Он мог бы устроить резню, но мадридская хунта (городское управление) молила его удержаться от этого. Он и сам не желал резни, но и не мог спокойно глядеть, как вырезаются небольшие, изолированные в городских джунглях французские отряды. Ему необходимо было совершить чудо - буквально одним ведром воды загасить вулкан. И тогда он вспомнил, что император передал в его распоряжение мамелюков. После этого он ввел в дело репрессивный кастет французской гвардии.
Мамелюки двинулись по улице Толедо. Увидав их, толпа взвыла громче, чем о сих пор. В Мадриде их ненавидели более, чем кого либо, называя их языческими сучьими сынами. Из окон какого-то дома раздались выстрелы, и два всадника в тюрбанах свалилось с седел. Тогда их товарищи ворвались в дом и хладнокровно вырезали всех его обитателей. Остальные пустили своих коней галопом в направлении центральной площади Мадрида, Пуэрте дель Соль, где унюхавшая крови чернь издевалась над схваченными французами. Из пролета улицы отряд врезался в толпу будто снаряд из катапульты, и это было ошибкой. Сотня всадников тут же завязла в гуще народа, и ее стиснули будто под прессом. Тысячи рук начали стаскивать мамелюков с лошадей, колоть ножами, душить, рвать на куски. Именно это мгновение и увековечил Гойя в 1814 году на картине, названной "Dos de Mayo" ("Второе мая") и находящейся теперь в музее Прадо.
Франсиско Хозе де Гойя и Лусиентес (1746 - 1828) был гением, одним из тех, благодаря которым, искусство остается искусством. Он был величайшим, оставившим других на несколько корпусов художником эпохи неоклассицизма, и единственным, живущим в эпоху неоклассицизма, реализовавшим собственный стиль, совершенно лишенный неоклассицистических форм, который нельзя было в то время сравнить ни с чем, пионерский для живописи, что родится только через сотню лет после него, для Мане, Дали и компании. Романтик пред романтизмом, импрессионист пред импрессионизмом, сюрреалист пред сюрреалистом. Хищный, жестокий, расчетливый и безумный. В своих картинах маслом импрессивный реалист, отражающий суть вещей, скрытую внутри тел (портреты), или события - на первый взгляд незаметную. В своих же гравюрах - визионер черно-белого мира ночных кошмаров, сонных иллюзий, капризов болезненного сознания, полусумасшедший фантаст - посредник меж Босхом и Дали, потрошащий видимую сторону жизни и извлекающий наружу страшную ее изнанку. В нескольких его графических циклах, для которых название первого ("Капричос" "Капризы") является символом, а название одной из гравюр ("Когда засыпает разум, воображение рождает чудовищ") - лозунгом, колобродит космос, нафаршированный монстрами из средневековых мистерий, ведьмами и человеко-зверями из мозга самого безумного алхимика, теснятся все самые мрачные патологии преисподней, неба и земли, раскорячивается влекуще отвратительный помост между Просвещением и Романтизмом, между точно так же аллегорически универсальным публичным домом и Бедламом.
Никто, ни один из историков искусств, не произвел настолько точного анализа его творчества, как поэт Рафаэль Альберти в стихотворении "Гойя", фрагмент из которого я процитировал в эпиграфе. Во "Втором мая" и вправду "смеется Ужас" - склабится двумя полными рядами зубищ, зажатых на горле. Все пространство, стиснутое в раме, грохочет в концерте резни, залитым пульсирующей гаммой цвета и необузданным порывом...Если судить по теории, чуть больше сотни мамелюков должны были выполнить невыполнимое - усмирить многотысячную толпу, находящуюся в состоянии безумия. Один тюрбан на сотню воспаленных голов. К тому же они уже совершили вышеупомянутую ошибку, врезаясь снарядом в густую массу, которая тут же начала рвать их на куски. Этот момент архиубедительно и сфотографировал Гойя. Но когда этот миг - момент растерянности - минул, в ход пошли кривые сабли, и на землю посыпались "тыквы".
Определение "тыквы" вовсе не является здесь какой-то придуманной метафорой. Мамелюкская молодежь училась рубить головы на тыквах, причем, это понятие по отношению к противнику мамелюки употребляли и в будничном языке. Мамелюк не мог и мечтать о посвящении в самостоятельные воины, прежде чем умение рубить головы не становилась для него деятельностью такой же банальной, как и рубка тыкв. Полулунные дамасские клинки снимали вражеские башки с одного удара, как французская гильотина. Так же было и на Пуэрта дель Соль. В сдавленной на какое-то мгновение кучке мамелюков те, что находились снаружи, были стерты чернью "a platte cousture" - в порошок. Благодаря этому, на миг вокруг остальных образовалась полоса "свежего воздушку" для сабель - и этого хватило. Когда ужасно воющая толпа наперла, чтобы разорвать и следующих "языческих сукиных детей", раздался рвущий душу свист изогнутых бритв, и в брусчатку застучал град окровавленных голов.
Что такое несколько отрубленных голов в многотысячной массе? Теоретически - ничего не значащая мелочь. На практике же - это был конец сражения. В то время испанцы были наижесточайшим народом Европы, ибо довели до совершенства бесчисленные способы убийства себе подобных, но со времен мавров, о которых давным-давно позабыли, на этой земле не видели ничего подобного тому, что произошло 2 мая на Пуэрта дель Соль. Когда толпа увидала головы своих сотоварищей, взлетающие в воздухе будто мячики - она изумленно замерла, остановилась и внезапно затихла. Над залитой кровью площадью на несколько секунд воцарилась гробовая тишина. Потом толпа вновь взвыла и в панике бросилась к пролетам ближайших улиц.И это был конец "Dos de Mayo". На следующий день, 3 мая 1808 года, за работу взялись карательные взводы. Антибонапартисты и тенденциозные историки сообщали впоследствии, будто за бунт 2 мая в Мадриде было расстреляно около 600 человек (наш Мариан Брандыс упирается вообще на двух тысячах!), но это сущая ложь. Столько было осужденных, но, как показывают испанские источники - было расстреляно 104 человека, только
схваченные с оружием в руках предводители. Когда хунта обратилась к Мюрату с просьбой помиловать остальных, тот немедленно выразил согласие.
Сейчас уже невозможно утверждать, размещал ли Гойя в своей картине и каким образом элементарные силы человеческого общества - добро и зло, равно как невозможно сделать этого с его другим драматично оркестрованным аккордом мадридского бунта, знаменитым холстом "Расстрел 3 мая". В этом другом кадре, родившемся в 1814 году, историки и искусствоведы маниакально видят вневременную аллегорию мартирологии революционеров, где расстреливаемые, с вдохновенными лицами героев, символизируют попранное добро, а
солдаты расстрельного взвода с анонимными без-лицами палачей, естественно же зло. Картина как штандарт для "ангажированного" творчества. В этом столько же смысла, сколько и сотворение лозунга из подобной, написанной Верещагиным, сцены расстрела по приказу Наполеона тех бандитов, которых московский губернатор, граф Растопчин, выпустил в 1812 году из тюрем и озадачил поджогом города.
В течение многих уже веков художники недоверчиво трут глаза, читая в рецензиях или каким-то иным образом узнавая о том, что они "хотели сказать". Множество веков вертятся они в своих могилах при известии об интерпретации своих произведений. Это самый настоящий идейно адаптационный "данс макабр". Вот три из множества доказательств. Известный современный польский художник, Здзислав Бексиньский, в интервью газете "Политыка", когда разговор коснулся идейного содержания его картин: "Скорее всего, это зритель приписывает им определенное содержание. И заверяю вас, я весьма удивлен, когда выслушиваю поочередно совершенно противоречащие друг другу мнения о том, что послужило толчком к созданию одной и той же картины, провозглашаемые разными лицами в понедельник, четверг и пятницу". Великий латиноамериканский писатель и поэт Хорхе Луис Борхес: "Относительно моего творчества написано множество критических работ. В некоторых из них я не могу понять ни строчки. Я весьма благодарен тем, кто выискивает в моих книгах столько внутренних сложностей, но считаю все же, что литературные школы существуют исключительно лишь для критиков и литературоведов, которые сами их и выдумывают". Великий скульптор Генри Мур в ответ на вопрос журналиста газеты "Монд", имеется ли у него ясная концепция того, что он выражает своим творчеством: "Нет, у меня наверняка ничего подобного не имеется. Это я понял в последнее время, когда мне повстречалась книжка, написанная обо мне Эриком Нойманом. После первой же главы я сказал себе: не стану читать... Там имеются взгляды, которые впоследствии мне придется своим творчеством или подтверждать, или же отрицать; мне придется доказывать, что Нойман ошибается. А так я отложил книжку и забыл о ней. Я совершенно не желаю узнавать, что заставляет меня творить, и что я хочу сказать каждым своим произведением".
Так если эти кричащие холсты Гойи - действительно революционные универсалии, так что, тогда, в "Dos de Mayo" добро - это те, кто убивает стоя, зло же - те, что в седлах? Повторяю: сомневаюсь. Сомневаюсь, что "Dos de Mayo" и даже "Расстрел" это прелюдия "Герники". Гойя, с 1798 года придворный художник, пишущий портреты Бурбонов, о котором писал одному из приятелей в плебейском восхищении: "Эти принцы - истинные ангелы!", был неоклассицистом - представителем того направления в искусстве, которое, как никакое другое, прислуживало режимам и подпитывалось пропагандой. И в то же самое время Гойя, заканчивающий в 1799 году цикл фантасмагоричных "Капричос" - это полный романтик, пионер направления, что было бунтом творцов против неоклассицистического угодничества. В "Капричос", доски которых он, как бы издеваясь, поднес в дар Карлу IV (была в том и хитрость, защита перед полицией инквизиции, что без труда расшифровала истинный смысл этих графических листов), в старой, отвратительной кокетке распознали Марию Людовику, а в осле, позирующем художнику - министра Годоя. В "Капричос", как метко определил это Альберти, "Испания становится страшилищем". Возможно, Гойя и ненавидел французов, как и большинство испанцев, но он же и служил им после свержения Бурбонов стал художником нового короля, Иосифа Бонапарте, чего Испания долго не могла ему простить. Когда же, в свою очередь, Иосифа прогнали, он вернулся ко двору Бурбонов и вошел в милость именно этими двумя полотнами 1814 года. (Известны слова Гойи: "Если бы художники желали работать только лишь при справедливом правлении, то когда бы они вообще смогли бы работать?") Но, в конце концов, ему надоела вся эта игра в жмурки. Если даже и можно дискутировать, хотел ли он на этих картинах представить наполеоновских солдат в качестве палачей, а мадридских бунтовщиков как угнетенных ангелов революции, то уж несомненным остается тот факт, что под конец жизни, ненавидя свою жестокую, нетерпимую, завшивевшую инквизицией отчизну - он сбежал во Францию! Там он нарисовал индейца и подписал рисунок такими словами: "Мы, дикари, все же лучшие люди".Мне кажется, что он ни в чем не хотел убеждать, разве что в своей гениальности. И ничего не хотел - только лишь свободы творить. И не намеревался он вечно покупать ее для себя, даря королю антикоролевские "Капричос". Так чувствуют себя все истинные творцы, которым, в конце концов, капризов уже недостаточно. Все они, от Фидия и Леонардо начиная, носят в себе кредо, сформулированное Чеховым: "Я не либерал. И не консерватор. Я не сторонник умеренных реформ. Я не монах. И я вовсе не собираюсь выступать за что-либо. Я хочу быть свободным художником, вот и все."
Но возвратимся в 1808 год и в Испанию, которую - как определил Мюрат "мамелюки отдали в руки Наполеону". После подавления бунта 2 мая наступили ровно три недели спокойствия. Большая часть испанцев тогда еще дарила французов симпатией. Вступающие на полуостров наполеоновские корпуса население приветствовало триумфальными арками, вином, песнями и цветами. Мятеж в столице подняли - как мы помним - чернь и крестьяне, подзуживаемые монахами, что боялись Бонапарте как черт ладана, зная, что он заядлый враг Священной Инквизиции. Три недели спокойствия, открытия и изучения Испании.
Это была Испания во всем богатстве своих традиций, как хороших, так и плохих. Инквизиция действовала на все сто, будто в старые добрые времена отца Торквемады. Коррида праздновала неизменные триумфы, что вовсе не означало, будто всегда торжествовали тореадоры - как раз в период пребывания французов в Мадриде бык продырявил живот и отнял жизнь у самого знаменитого маэстро торреро, любимца всей Испании, Педро Иллоса. И как всегда, на первом плане была любовь, днем и ночью, пока война не спихнула ее на второй план.Двери от комнат испанских сеньорит прекрасно запирались на засовы, тем не менее, французские и польские офицеры быстро выучили старинную испанскую поговорку: "Senor, dadiva branta prena, y entra sin barrena" (Сеньор, только выложите денежки, и перед вами откроются все запоры"). Впоследствии они узнали прелестный куплетик из песни, которую пели испанские девушки:
"Si madre lo sabe "Если бы мать знала,
Habra casas buenas То была бы права,