Я помню ее лицо, когда я принес экземпляры сборника ее текстов в моем переводе. Она вся просияла, долго смотрела на пеструю обложку и все допытывалась, что это за деревья на фотографии? Наши или...?
Она притягивала к себе полнотой душевной жизни, никогда не теряла радости... В последние встречи (июнь 2005 года) она, как всегда, была оживлена, делилась своими впечатлениями от чтения Кальвино — и в трудный момент она могла радоваться. Улыбка стирала бледность... Мы поговорили про абрикосы — узбекские, итальянские...
Я сразу полюбил ее прозу: так много было в ней чарующего — возвышенная и неистощимая любовь к природе, к искусству, к жизни вообще. Не менее сильное впечатление оставляло стилистическое оформление фразы, абзаца, более крупных кусков текста, непрестанная забота найти единственно верное слово. И, конечно, меня не могли оставить равнодушным вызывающие какой-то мгновенный душевный отклик удивительные, светлые персонажи ее прозы. Все это вызывало у меня желание ее перевести.
В текстах Беллы, которые я читал и переводил, есть необыкновенный образ. Я имею в виду Татьяну Левину, трагическую героиню «Путешествия в Кашгар». Интеллигентная переводчица с китайского, любящая древнюю китайскую культуру (как пленительно трехстишие «Сижу дома в сезон приготовления вина», сочиненное героиней повести в подражание дальневосточным поэтам), она в качестве военного переводчика попадает в Китай с оккупационными войсками и героически погибает: кинувшись в тростники, чтобы выручить своих — «спасти всех», попадается в поставленную партизанами ловушку. С каким сочувствием и любовью рассказывается, как героиня пробирается, огибая озера и заливы «по кабаньей тропе» — «бежит теперь не хуже волка»; как храбро начинает это приключение («самое интересное из всех»): «и в этих джунглях она не потеряется», но дальше повествование становится все взволнованнее и взволнованнее — «пропала ее головенка». А ее прозрения относительно самой войны и своего участии в ней, которые посещают ее в иные мгновения ее стремительного бега...
Как интимно обрисована мирная обстановка, в которой она узнает про начало войны, — в одно прелестное мартовское воскресное утро она радостно собиралась на озеро с любимым сеттером — «если повезет, увидит тетеревов, взлетевших из-под снега».
Как располагает к себе мягкость, с которой она переводит испуганному китайскому пленному (она сразу понимает, что это за человек — образованный, столичный житель) слова командира.
Как усердно и нежно она укутывает полотенцем пойманную «большую рыбину», торжественно несет в лагерь, чтобы подшутить над спящими солдатами.
А два женских образа в рассказе «Сила топонимики»: две деревенские женщины — «бабенка, маленькая, дохленькая, а тягучая», пережившая не одного председателя, и молодая рыжая Маргарита с «кожаной модной сумкой», «строгой прической» и «вялой жалобой», страдающая от выходок разъяренного пьяного мужа. А еще бедная баба Домна из рассказа «Коврик» — любит рассказывать детям о войне и немцах, о старых гаданиях.
Среди персонажей Беллы, на мой взгляд, как-то выделяются два ребенка — школьница Татьяна Левина и торчиловский пастушок Дима Болабоня.
Маленькая Татьяна — робкая, молчаливая, одинокая девочка, отчужденная от «настоящей, грубой, смелой жизни», жадно погружается в запойное чтение. Задумчивая, с богатым воображением, она, умница, вынуждена жить в тяжелое время «генеральш и Сталинок».
Дима, «малец молодец», деревенский пастушок и замечательный рассказчик, с гордостью вам поведает, как пасет коров — он жалеет их бить, когда они не слушаются, но у него есть помощница — старая корова Верблюд, которая «все стадо поведет». Он любит кататься на коне, даже плавает на нем, если жарко. Когда ему скучно, пастушок читает сказки на краю поля — это, конечно, светлая, трогательная фигура.
Разнообразен и замысловат животный мир ее прозы — характерная для Беллы тема.
В рассказе «Коврик» так много зверей! Прежде всего это волки — волк с «волченятами», тихо ходящими («только трава шевелится»); волки, окружившие испуганного мужика и внимающие его просьбе («Ну, друзья... пустите...»); обмороженный, «распертый на ребрах» волк «с содранной шкурой» на обочине. Вот огромные лоси, которые посещают бабушку Пимановну, одинокую жительницу деревни, — они с ней «смотрят друг на друга через стекло». А вот славные кабанята, забавно кувыркающиеся в соломе, деревенские псы, с лаем бегающие вслед за мотоциклистом, за автомобилями... В отступлении, в середине рассказа, забавна и в то же время вызывает сочувствие слониха, которую водят взад-вперед по ленинградскому мосту во время съемки — наводящая тоску, она «работает актером», а как только объявляется перерыв в съемках, решает пообедать — хоботом достает батон из кармана дрессировщика. «Слониха в колготках» — так остроумно названа эта вставная главка.
Мне кажется, что достойны уважительного внимания и два скорпиона из повести «Путешествие в Кашгар» — один, с нежностью подаренный экземпляр, упрятанный в эпоксидную смолу, когда-то полученный от робкого солдатика, другой — живой, с длинным извивающимся хвостом, грозно ползающий ночью по подушке Татьяны Левиной.
Для меня были важны и размышления «хроникера»-рассказчика о писательском ремесле в повести «Путешествие в Кашгар»: в них журналистка (а возможно, и сам автор?), взявшая на себя труд написать историю жизни и гибели героини, оправдывает взятую на себя «неблагодарную» роль хроникера тем, что это преимущество женщин — «женщина по своей природе хроникер». Это — женский дар, который проявляется в ежедневной жизни, — например, разговоры в электричках, «жизнеописания» соседей... В рассказе «Личная нескромность павлина» уже сам автор пишет о своем желании быть одновременно писателем, путешественником и охотником. Это — желание органически вписаться в жизнь природы и писать о ней: «Писать рассказы и ходить на охоту — вот это жизнь».
В рассказе «Личная нескромность павлина» необычно, парадоксально связан природный мир (мир растительных организмов) со сферой жизнедеятельности, казалось бы, предельно далекой от него, — с властью. Замечателен пассаж о «колониальной географии», внедряемой исподволь властью, и мандаринах: выращенные в Абхазии, в детстве они знаменовали наступление Нового года — бледные, кислые, они не шли ни в какое сравнение с появившимися в магазинах гораздо позже средиземноморскими мандаринами. От фруктов повествование переходит к жизни людей, которые долго довольствовались насаждавшимся «жалким подобием жизни», не подозревая, что существует настоящая.
Особенно поражает дуб, росший на берегу и сошедший в Дон, чтобы «правду доказать». Это — дерево-правдоискатель, чудо истолковано как вызов власти («гордо встал против течения»). Власть принимает этот вызов и приговаривает к смертной казни «отщепенца», чтобы «паники не было».
Проза Беллы Улановской — целый мир, заселенный живыми, причудливыми фигурами. Красота природы, привлекательность людей, остроумие замечаний. «Прекрасное разлито всюду», как писал Тургенев (который, кстати, тоже любил природу и охоту).
Андрей Арьев.
Кто видел Беллу[*]
Сознательно и сообща пропущенное нами советское время — это и драма, и кладезь лирической премудрости. Кроме «зла от внешних причин», ничто не угрожало нашим мечтаниям, и ангажированную прыть человека «эпохи великих свершений» можно было окоротить изгойством в хорошей компании и романтикой непроезжих дорог. Что и сделала в своей прозе Белла Улановская — с уклоном в сторону пустынножителей. Сошлась она с ними, как с приятелями по университету.
Среда обитания ее героев и ее самой — та, куда власть «просто не доходит». «В результате такого административного зияния образуется ниша, в которой существует особое пространство и время». А внутри этого «особого пространства и времени» естественным образом возникает особое литературное пространство и время — обжитое Беллой. Бой часов Кремлевской башни здесь не слышен. Только волчий вой да крик ворона, да баба Нюша, у которой «сделалась печаль» — «уйти от людей» («Кто видел ворона»). Опустошенная бурями века земля, полная грибов, ягод и зайцев. О чем и стоит писать. Для хорошего прозаика — достаточно.
Волки у Беллы воют под абажуром луны, сидя в кружок, как на чаепитии. О чем-то мечтают, как и где-то рядом с ними в «зáглушье» устроившийся их соглядатай с филологическим дипломом.
Привлекательно у Беллы, что она диплом свой не прячет, как это случается сплошь и рядом с «болеющими за народ» авторами. И в «зáглушье» не откажется умозаключить что-нибудь о «поглощающей способности продуктивного префикса» как знаке «быстрого перекраивания границ и территорий».
Территория ее прозы перекраиванию не подлежит — ее ушедшее под снег поле с неубранным льном и стерегущими этот лен волком и вороном: «Лен там, а светло-серый так и сидит среди бела дня все на том же шихане вместе с вороном».
Это, конечно, поэзия, и совершенно неизвестно, насколько внятная тете Нюше, но внятная нам, читателям Беллы Улановской и Юрия Казакова.
Мне кажется, с Юрия Казакова у Беллы все и началось. Казаковский ночной фонарик из «Осени в дубовых лесах», его «слабое пятнышко света» ничто в ее душе не затмило.
Не берусь судить, что тут было изначальным — природой предопределенный взгляд в сторону ворона или открытая на занудной лекции книжка неведомого до той минуты писателя. Главное, что главное — случилось. Скрытое совпало с открытым.
Насколько это было знаком литературной судьбы, могу подтвердить, сославшись на личный опыт встреч с Беллой, эпизодических, но теплых: мне, во всяком случае, всегда было приятно увидеть ее якобы застенчивую, а на самом деле лукавую, приветственную улыбку (ставшую в конце концов ферментирующим элементом ее литературного стиля).
До поры до времени так все и шло, этим все и ограничивалось. Но вот однажды мне случилось в ее присутствии упомянуть о своей знакомой, Лиде Одинцовой, редакторе архангельского издательства, выпустившей первый сборник Казакова — «Манька». Не могу себе даже представить эффект, если бы упомянут был сам Юрий Павлович, но и Лиды Одинцовой оказалось достаточно, чтобы ощутить бесповоротное ко мне расположение Беллы — как к человеку, который «знаком с Лидой Одинцовой»! Вскоре после этой ошеломившей ее информации, представляя меня кому-то из своих знакомых, она в первую очередь сообщила: «Он знает Лиду Одинцову!»
Я упомянул приветственную улыбку Беллы, но не сказал о ее манере общения, с характерным возгласом в ответ на любое услышанное суждение: «He-а!» Не категоричное «Нет!», а именно так: «He-а!» Восклицание, никому не досаждавшее и свидетельствовавшее не столько даже о несогласии с собеседником, сколько о неизменном присутствии в сознании Беллы какого-то параллельного, не вписывающегося в беседу мечтательного хода мыслей. За этим «He-а!», вместо опровержения услышанного, следовало по большей части изложение какой-то взволновавшей ее в эту минуту, сопрягшейся в ее воображении с беседой собственной идеи.
[*] Впервые напечатано в журнале «Знамя» (2008. № 7).