Недавно, живя в доме отдыха с одним моим «сверхпрогрессивным» приятелем, я вдруг заметил, что он демонстративно не здоровается с одним нашим давним знакомым, нашим ровесником. Путем сложных умозаключений я выяснил наконец, в чем дело: знакомый наш был сыном довольно крупного деятеля времен застоя, все новые компрометирующие сведения о его отце появлялись в печати. «Так ты из-за отца, что ли, не здороваешься с ним?! — осененный этой догадкой, воскликнул я. — Но он-то чем виноват?» — «Достаточно уже того, что натворил его отец!» — надменно, с пафосом, весьма довольный своей прогрессивностью, сказал приятель. Новые догмы ничем не лучше старых. Сохранять личный, живой незажатый взгляд на людей и должна настоящая литература, свободная от тенденций и «спецзаданий» во все времена.
Наркоз
Прошлым летом я снимал дачу у хозяина Леши. Уже с утра, измученный политикой, он сидел на крыльце. Веранда, возведение которой я оплатил еще зимой, все еще была без пола. Не те, видимо, времена?
— Леша! — робко подходил я к «роденовскому мыслителю», — может, прибьем пару досок?
Он кидал на меня презрительный взгляд.
— А! — произносил он с болью. — Что можно сделать в этой стране? Пока к власти в России не придет сильная рука — ничего не будет!
— Но, может, пока нет сильной руки — что-нибудь попробуем сделать своими, слабыми?
Ответом мне было скорбное молчание. Что за мелкий человечек попался ему, пытающийся всю дорогу подменить глобальные проблемы мелкими, неинтересными?
Я вспомнил, как при прежнем еще режиме лежал в больнице. Наркоз, безусловно, применялся и тогда, и не только в операционных.
Помню, в коридоре лежал старик-ветеран, неудачно прооперированный и к тому же простудившийся на коридорном сквозняке. Однажды я проходил мимо и увидал, что на голове у него — наушники, по морщинистым щекам текут слезы.
— Степан Ермолаич! Что с вами? Кто-то обидел?
— Меня обидишь, как же! — гордо произнес он. — Просто лежу тут, слушаю: до чего же в Америке плохо живут!
И это помогало ему лучше всякого наркоза.
Даже и мое, вроде бы вольное, поколение успело хватить этого наркоза «личной ответственности за мировые проблемы».
Помню, как сидя на одной парте по трое, и часто лишь один из троих был относительно сыт, остальные голодны, мы, тем не менее, страстно внимали учительнице литературы, которая читала рассказ о несчастном мальчике-кочегаре, застрявшем в пароходном котле, которого безжалостные капиталисты сожгли, чтобы не задерживать отплытие.
До слез волновала нас и судьба умирающего итальянского каменотеса, вдруг исчезнувшего в ту ночь, когда он должен был умереть. Под утро он вернулся домой промокший, окончательно умирающий. Он попросил поднести его к окну и умер со счастливой улыбкой. На озаренной утренним солнцем скале над городом все увидели вырубленные им за ночь гигантские буквы: «СТАЛИН!» Ради этого стоило жить и умереть.
И наивно надеяться на то, что в такой стране, как наша, это безумие когда-нибудь кончится.
То же и в наши дни. Целыми сутками толкутся здоровые мужики у недостроенного Гостиного двора, и каждый из них знает, как спасти Россию! Ничто меньшее (как, например, их собственная жизнь) их не интересует — вид у них неухоженный, и лишь глаза горят.
Мой друг, хирург, рассказал мне удивительный случай. Одному человеку жена по неизвестной причине отрезала самый важный мужской орган. Лишь тяжелой операцией удалось спасти жизнь.
Наутро врач зашел к нему в палату — и рухнул от хохота. Прооперированный, нацепив очки, строго просматривал газету — не произошло ли что-нибудь чрезвычайное в мире, пока он отрезан тут?
— Кажется, — сказал мой друг, — я понял жену!
Но бунт ее был бесполезен. Пациента волновали лишь крупные проблемы! Да, под таким «наркозом» возможно все: отрежут и голову, а мы и не заметим. Наутро потребуем газет.
Некому взъерошить вихры
Думаю, что наше поколение уже «выдохнуло» то, что у него было в душе. А было немало. Ощущение прелести жизни, раньше запрещенное. Чувство свободы, легкости счастья, которое по прежним законам обязано было быть трудным — а мы его сделали легким, доступным сразу, а не после тяжелых испытаний, как требовал сталинизм и русский реализм, кстати, тоже. Впервые в советской истории герой просто мог идти по улице и наслаждаться окружающим, не совершая никаких подвигов. Эта свобода пьянила, возбуждала нас необыкновенно. Упругость плоти, блеск слова, аромат остроумия, дерзости, неподчинения откопали мы. За то и слава. Примерно три десятилетия так и было: только шестидесятники и примкнувшие к ним. Теперь ясно, что то упоение красотой слова, иронией, тонкостью мысли, скрупулезностью рисунка могло родиться лишь тогда и только среди нас, веселых «прогульщиков социализма».
Повторять снова свой путь невозможно и бессмысленно — зачем дважды подниматься на одну гору? А другой горы я не вижу — ни в жизни, ни в литературе. Раньше нас всех несло ветром, а теперь он как-то растерялся, куда дуть, и все остались в полной растерянности, без рубля и без ветрил. Эпоха оказалась короче жизни. И надо снова становиться писателем, почти новым. Еще одним своим однофамильцем. Уже без всякой такой «общественной роли», без ореола борца-освободителя, без нимба шестидесятника, который, честно говоря, вскружил не одну голову, как бы освобождая от необходимости работать. Может, кому-то немножко еще поможет Запад, подстелит соломки. Кто-то, потеряв остатки стыда, придумает какое-нибудь новое искусство на стыке старых или к чему-нибудь примкнет. Но для подлинного шестидесятника суть предельно ясна: твое прежнее обаяние уже оплачено. Что там еще есть у тебя?
А когда же на печь? Все же книжек по двенадцать каждый написал. Видимо, никогда. Вечная молодость гарантирована нам. Пролежал месяц на печи, прочитал все журналы и решил вставать. Буквально некому по-стариковски ласково взъерошить вихры! То промчится с гиканьем толпа «постмодернистов», с одним общим котлом супа, сваренным из объедков. То глянет на тебя с глянцевой обложки нынешний «король панели», в свое время выгнанный тобой же из литобъединения за безграмотность. А этот уже пошел в народ. А все талантливые ребята десантировались куда-то на Луну, которую, «как известно, делают в Гамбурге, и прескверно делают».
Буквально некому по-стариковски ласково взъерошить вихры. Придется взъерошить их себе.
Главная улица
Литературе помогает все, в том числе и география. Я уже писал про то чудо, когда в одно и то же время вышли на одни и те же улицы ленинградского центра и Бродский, и Довлатов, и Битов, и Горбовский, и Уфлянд, и Кушнер. Сказочно повезло им всем — встретиться чуть ли не в детстве. И самой главной улицей из всех была улица Рубинштейна. Храня память о тех встречах, она даже не поменяла названия.
Помню, как я, только начиная еще сочинять — все тогда еще только начинали, — пришел на улицу Рубинштейна в гости к Евгению Рейну: громогласному, уверенному, великолепному! Рядом с ним был более изящный, но столь же блистательный Толя Найман. Женя читал свою поэму. Помню последнюю строку любовной сцены: «...и башмак, с его ноги спадая, стукнул!»