В Форосе после двенадцати тишина стояла почти такая же полная, как и в Чиройлиере. Но и здесь в нее вкрапливались далекие, на пределе восприятия, звуки. Долетал ритмичный рокот прибоя. Вдох — выдох, вдох — выдох. Но это дышало море. Оля дышала беззвучно. Он захотел обнять ее, но побоялся побеспокоить. Силуэт ее лица был четким, прекрасным. Пора бы и привыкнуть, подумал Дмитрий Павлович. Но на всей Земле не было женщины лучше. Правда или нет, что привычка убивает любовь? Красота Оли поражала его всегда. Он не привыкал к жене. Ему казалось, что он все еще идет к ней, завоевывает, добивается.
Он шел к ней долго, много дольше, чем шли к своим женам другие. У кого-то все слаживалось мгновенно; в космический век не удивляются ни скоростям, ни темпам. У него это заняло девять лет. Девять да двенадцать, — его старший сын, одиннадцатилетний Кирилл, уже мог быть выпускником средней школы. Но, странное дело, годы, в течение которых он доказывал, что достоин Олиной любви, были такими же светлыми, счастливыми, как и годы супружеской жизни. Если не еще более светлыми и счастливыми. Он многое тогда выстрадал. Страдание и делало те дни яркими, незабываемыми. Ожидание было удивительным. Не живи он тогда им, и незачем было бы сейчас оглядываться назад, и вспоминать, и будоражить себя былым буйством чувств. С каждым таким днем он становился лучше. Он стремительно взбегал по крутой лестнице самосовершенствования, и вот — чудо свершилось. Потом, когда он добился взаимности и страдание ушло из его жизни, он почувствовал, что обеднел. Страдание, острое, как лезвие, горячее, как бешено пульсирующая кровь, и делало жизнь полной. Заботы же, хотя их и стало больше, никогда не рождали тех чувств, которые несло с собой страдание.
«Шел и пришел, — сказал он себе. — И добился. И всегда буду добиваться задуманного, для того и живу». Вывод этот, однако, не удовлетворил его. Жизнь включала в себя и другие моменты, и они были неисчислимы. Он знал энтузиастов, людей сильных и упрямых, ни в чем ему не уступавших, которые шли, но не приходили, не добивались, не побеждали. Когда-то он взирал на них сверху вниз с откровенным чувством превосходства. Теперь он готов был склонить перед ними голову. Только большие люди могли оставаться сильными, упорными и жизнерадостными, не добившись поставленной цели.
Когда он увидел Олю в институтском коридоре, он понял, что она — его девушка, что последует продолжение. Он и сейчас не мог ответить, почему она так сразу и навсегда запала ему в душу. Стройная? Но ведь не она одна такая. Красивая? Видел он и красивых, хотя красота красоте рознь. Она, он запомнил, очень светло, ясно улыбалась. Обаяние этой улыбки, наверное, и было самым сильным впечатлением того дня. Ее улыбка излучала тепло и доброту. Она была как костер, который промозглой ночью разводит турист или охотник. Его мечтой стало, чтобы этот костер горел для него.
Он прошел тогда мимо, обернулся, посмотрел вслед жадно, неотрывно. Гулко частило сердце. Она закрыла за собой дверь аудитории. Он запомнил номер. Расписание занятий подсказало ему курс и номер группы. Первокурсница — свобода и окрыленность — все впереди — это его устраивало. Между ними была разница в один год и один курс. Вскоре он узнал ее имя. Но подойти не решился. Она могла не так его понять, вынести неверное суждение. Он умел рисковать, но такого риска было не надо. Это совсем не вязалось с его врожденной общительностью. Он сказал себе, что подойдет к ней на первом же институтском вечере. Слава богу, танцевал он отлично. Но студентов послали на сбор хлопка в совхоз «Баяут», малолюдное, едва сводящее концы с концами хозяйство на трудной голодностепской земле. Голубев, как комсомольский вожак курса, был назначен бригадиром. Курсы раскидали по отделениям, устроились неплохо, не тесно, но Оля оказалась в шести километрах от него.
Хлопок… Он вспомнил свою бригаду. Девяносто пробивных ребят и озорных девчат, которые собирали и по сто, и по двадцать килограммов. За этот разрыв показателей его корили нещадно. Почему одни могут, а другие — нет? Почему одни стараются, а другие прячутся за их крепкие спины? Почему одним ведомо чувство ответственности, а другим все равно? Ему самому было бы интересно получить ответы на эти внешне очень простые вопросы. И он не знал еще, что ответ на эти вопросы ему будет интересно получать всю жизнь.
Прирожденные хлопкоробы, парни и девчата из сельскохозяйственной глубинки Узбекистана, конечно, оказывались на высоте и неплохо зарабатывали на уборке урожая. Тут все было ясно. Половина ребят и девчат, никогда хлопка не выращивавших, втягивалась, втягивалась и вскоре работала на равных с выходцами из хлопководческих хозяйств. Старание вырабатывало навык, и дневная норма, а потом и более высокие рубежи покорялись упорным. Другая половина городских ребят и девчат втягиваться не желала. Философия этой половины не отличалась оригинальностью. «Мы никому ничего не должны, пусть эту вату убирают машины», — заявляли они. И набирали в фартуки ровно столько, чтобы было удобно на них сидеть. Чрезвычайно трудно было воодушевить их на большее. Они не не могли — они не желали. Их объединяла круговая порука. Главное — не быть замыкающим. И они поровну делили между собой свои жалкие килограммы. Как надрывался Голубев, как шумел, убеждая их пересмотреть свою точку зрения, не противопоставлять себя большинству. Они молча стояли на своем, не принимали его доводов. И все-таки какой-то сдвиг произошел. Те же ребята оставались позади и на пятом курсе, но уже не с двадцатью, а с сорока килограммами.
Да, попортили они ему кровь. На душеспасительные беседы с ними уходила масса времени, и далеко не каждый день Дмитрий мог позволить себе навестить Ольгу. Он рвался к ней, а эти ханыги не пускали. Теперь, с расстояния в двадцать лет, все это выглядело совсем не трагически. Теперь ему была ясна полная бесполезность уговоров. Но принуждение он использовал редко; ему и тогда легче было расписаться в собственном бессилии, чем строго наказать. Раз не дошло слово, не проймет и ремень. Ищи и найди такие средство, которое заденет за живое, перевернет душу. Он твердо знал, что это не может быть ни ругань, ни палка.
Сейчас он вспомнил и другое, тоже из хлопковой жизни…
Ребята, которым было так не по себе в грядках, прекрасно развлекались. Толяша Долгов проигрался как-то в очко в пух и прах. Последней ставкой его (сидел он уже в одних трусах, кожа пошла пупырышками) была прическа. И опять у Толяши вышел перебор. Выстригли ему в густой шевелюре тупыми ножницами широченный пробор от лба до затылка. Парни орудовали ножницами с размахом, их подстрекали взрывы хохота. Толяша все это стоически выдержал. Надевать фуражку он не имел права и утром на линейке стыдливо стоял на карачках в последнем ряду. Чтобы не попасться на глаза грозному декану.
Охотник Эдик Арутюнян набивал из своей «пушки» двенадцатого калибра столько воробьев и скворцов, что они и в ощипанном виде не умещались в ведре. Птичьи стаи в октябре сбивались в зловещие черные тучи, очень контрастные на синем небе. Тут было мудрено промахнуться. Толяша Долгов был мастер находить морковку, картошку и редьку, зарытые на зиму в землю и пересыпанные песком. Воробьи Эдика и картошка Толяши превращались в отменный кавардак. Сейчас все эти удальцы и соловьи-разбойники нормально работали, а по служебной лестнице продвигались даже быстрее, чем те, кто в институте отличался кротким нравом и отменным прилежанием. Толяша Долгов стал правой рукой Голубева — руководил лучшей передвижной механизированной колонной его треста.
Дмитрий Павлович вспомнил октябрьские рано наступавшие ночи. Отказавшись от ужина и прихватив на кухне горбушку хлеба, он шагал в отделение к Ольге. Он вспомнил пыльную дорогу между рядами заматеревших ив, и коровий запах пыли, и рокот ветра, порывами ударявший в высокие кроны, и обостренность своих чувств, которые вдруг стали главным в его жизни. Он еще не знал, что скажет ей и что ответит она, и захочет ли знакомства, дружбы. Самые первые и, как ему казалось, самые важные слова он отдавал воле случая. Те слова, которые он пытался приготовить заранее, были детски наивны, а лучшие, выражавшие все то, что он чувствовал, не приходили. Он вспомнил тоскливую безысходность своей решимости, — назад он бы не повернул ни за что.
Он успел вовремя. Первокурсники еще танцевали на немощеной площади перед бараками. Баянист умело выводил мелодию. Одинокий фонарь, качавшийся на столбе, облегчил его поиски. Оля была в центре плотной человеческой массы, вращавшейся по часовой стрелке. Перед следующим танцем он оказался расторопнее высокого парня в зеленой телогрейке. Оля удивленно вскинула глаза, спросила:
— Вы не наш?
— Ваш, девушка, — сказал Дмитрий, испытывая подъем необыкновенный. — Именно ваш. Вы разве еще не поняли этого? — Она покраснела, и он добавил: — Я на курс старше. Не припоминаете?
Он забыл, что он не на хлопковом поле, и говорил громко, словно давал указания своим башибузукам, отлынивающим от работы.
— Тише, я слышу прекрасно, — сказала Оля. Посмотрела на него пристальнее и, наверное, увидела больше, чем хотела увидеть. Потупилась, сбилась с такта. — Вы бригадир второкурсников, я вспомнила. Но, пожалуйста, не надо.
— Очень даже надо, — возразил он. — Будь моя воля, я приходил бы к вам каждый день.
— А если я этого не хочу?
— Что ж, я не наглец. Буду смотреть на вас издали.
— Несчастный! — произнесла она, затягивая слоги. — Советую в будущем так и поступать. Или… Нет, вот что. Следующий раз прихватите, пожалуйста, канарчик с хлопком, я ведь отстающая-хроник.
— Вы этот хлопок не сажали, так понимать? — напрямик спросил он. Не подумал, что явился сюда не для проведения политбеседы. Опешил. Но укоряющие слова сорвались, ужалили. Она опять страшно покраснела. Тусклый свет не мог скрыть ее ярко порозовевших щек.
— Я стараюсь, но не умею, — объяснила она.
— Старание все извиняет! — воскликнул он, страшно смущенный.
Он не отошел от нее и после танца, а когда баянист сыграл прощальный фокстрот, проводил до барака.
— Поздно, — сказала она. — И свежо, я боюсь простуды. До свидания.
Да, прозаически простым был вечер их знакомства. И он и она произнесли обыкновенные слова. Может быть, он придумал необыкновенное? Но когда он возвращался, ему было лучше, чем когда он шел к ней. Это была не выигранная на ковре схватка и не удачно защищенный курсовой проект, — то, что он испытывал тогда, пришло к нему впервые. Он, однако, не обманывался насчет главного: путь к ней предстоял долгий, и многое ему надо было на этом пути преодолеть, а многое преодолеть в себе. Он еще приходил к ней вечерами, когда позволяли обстоятельства, но продвинулся вперед в ту осень совсем немного, можно сказать, почти не продвинулся. Ветер, как ему казалось, дул в его паруса, и был он ровным и теплым, и под форштевнем бурлила вода, но невидимое встречное течение неизменно относило ею к исходной точке. Сила ветра гасилась этим течением. Он был одним из многих, не более. Она присматривалась, сопоставляла, выбирала обстоятельно, не спеша. Он уже видел разницу между ними, она казалась ему значительной. Оля выросла в семье высокоинтеллектуальной, ее отец был одним из ведущих гидротехников Средней Азии, проектировал знаменитый Большой Ферганский канал, Каттакурганское водохранилище, рассчитывал параметры высотных плотин Чарвакской и Нурекской гидроэлектростанций. Мать преподавала русский язык и литературу и тоже слыла человеком с идеями. У Ольги сложился ум острый, аналитический. Анализ, тщательное взвешивание факторов и критическое их осмысливание было сильными сторонами ее натуры. И кругозор ее был пошире, — горячие споры умных людей в родительском доме оставили свой след. Больше она и читала, да и подбор книг не был случайным. Она готовила себя к высокому предназначению — научному поиску. Но если ее интерес к технике, к строительной площадке можно было приписать влиянию отца, то вкус к литературе, музыке, живописи привила ей мать. А как раз от этих высоких сфер он был далек, и в целом, он чувствовал, ему не хватало общей культуры.
В житейских вопросах, правда, он разбирался лучше, но разве это был довод для нее, с радостью парящей в облаках? Он понял очень скоро, что она человек более тонкий. Особенно изумлял его полет ее фантазии. Берегов она не знала. Слушая ее фантазии, он сникал. Сам он не умел отрываться от матушки-земли так естественно и непринужденно. Да, она была фантазерка, мечтательница, книжница. Это в ней совмещалось занимательнейшим образом. Что-то, наверное, всегда заслоняло ее от реальной жизни, вернее, казалось важнее, занимательнее. Он понял и другое: фундамент, на который опирался он, был более надежен. Он вырос в другой среде, отец его всю жизнь управлял башенным краном, мать была погружена в бухгалтерскую цифирь и над нею и над домашними заботами подняться не пыталась. Голуби, Комсомольское озеро, простые, как он, ребята, которыми он верховодил на правах сильного, борцовский ковер, а в промежутках между всем этим — так, между прочим — школа, которую он кончил без блеска: занятий никогда не пропускал, но и не усердствовал над скучными домашними заданиями. Скучны, скучны были синусы и косинусы. Яркий солнечный день был куда привлекательнее. Реальная жизнь не задавала загадок с синусами и косинусами в квадрате.
Таким было его детство. Восемь лет из школьных десяти его семья строила свой дом. Комнату за комнатой, из сырцового кирпича, но основательно, для себя. Было хроническое безденежье, месяцами сидели без мясного, на хлебе и фруктах из своего сада, но сложности в конце концов были преодолены, и просторный дом принес семье много радостей. Пять лет назад, правда, с домом пришлось расстаться. Проектировщики провели через него трассу метрополитена, и глубокая траншея поглотила и незатейливое глинобитное строение, и прекрасные плодовые деревья. А хорошо, счастливо жилось в их доме. В июне — урюковый дождь, в августе — яблоневый, в октябре — ореховый. И еще персики, сливы, виноград…
Неравенство он увидел сразу; оно ему не понравилось. Зачем ей человек, стоящий хотя бы ступенькой ниже? Если она — гармонично развитая личность, то и ему следует стать такой личностью. Он понял: чтобы завоевать ее, он должен приобщиться к ее интересам. Это требовало времени, энергии и упорства. Все это у него было в избытке. Значит, выкраивалось и время. Если дня не хватало, он отбирал часы у сна. Он стал гораздо больше читать, ходить в музеи, в концертный зал консерватории. И вскоре понял, что ее культурные интересы вполне могут стать и его интересами. Правда, воспринимал искусство он спокойно. Она восторгалась, рукоплескала, сопереживала глубоко, сама, как актриса, входила в полюбившийся образ. Он созерцал, ни на минуту не переставая быть самим собой. Сам процесс приобщения к ее духовным ценностям ему нравился, как нравится смотреть окрест себя каждый раз с новой точки, все более высокой.