— Весь здешний край со времени равноапостольного князя Владимира православный, и, несмотря на гонения латинян, несмотря на отступничество собственных своих иерархов, подписавших унию, навеки останется верным исповеданию своих предков — истинной вере.
— Да?.. Ну, это хорошо! — отвечал Димитрий, несколько смешавшись. — И большой тут приход? Я непременно, при первом же случае, побываю у вас, то есть в нашей церкви.
После этих слов царевич ласково, но несколько торопливее обыкновенного отпустил своих земляков и принялся с Яном Бучинским и Корелой обсуждать в подробностях способы поскорее вступить в московскую землю. Корела говорил, что царевича ожидают по крайней мере восемь тысяч казаков. Бучинский объяснял, что у него записано более тысячи двухсот добрых воинов, что этого числа совершенно достаточно, так как нужен скорее конвой, чем войско, для вступления в Московское государство, которое поголовно признает права царевича на престол. Он прибавлял, что надо бы торопиться, потому что всякое промедление даёт Борису возможность собраться с силами и придумать какую-нибудь каверзу. Решили, что сегодня же царевич настоятельно поговорит с воеводой и станет его торопить.
Так и сделалось. После блистательного бала царевич ушёл на половину воеводы и далеко за полночь беседовал с ним и с ксёндзом Помаским. С большим количеством полудружественных, полупочтительных поклонов воевода проводил царевича из своего кабинета через приёмную, где чутко дремавший Корела медленно поднялся со своего места.
— Прошу ваше царское высочество ещё неделю или десять дней срока, — говорил Мнишек. — Не далее как в первых числах сентября мы выедем из ненавистного вам Самбора в Глиняны, к войску, и будем продолжать поход безостановочно. Таким образом, ранее конца нынешнего года вы вступите в свою столицу.
— Благодарю вас, искренне благодарю! — отвечал Димитрий. — Благодарю за вашу дружбу и скорый, наконец, поход!
— Я просил бы ваше царское высочество не благодарить и вспомнить, что я здесь действую столько же из преданности вам, сколько из любви к своей дочери, наречённой невесте вашей: ведь вслед за вами она вступит на престол...
Царевич ещё раз поблагодарил его и в сопровождении Корелы вышел в опустевший танцевальный зал. Оттуда надо было пройти коридором, потом большой столовой, и дальше через три комнаты войти в сени, принадлежащие к павильону царевича. Была ясная, тёплая, светлая лунная ночь. По хорошо знакомым комнатам и переходам царевич шёл весело, разговаривая с атаманом. Он радовался, что скоро наступит желанная развязка и он в состоянии будет по-царски вознаградить Мнишка за его гостеприимство и громадные расходы. Корела бесцеремонно зевал, находя, что когда время придёт рубиться, то он будет исполнять своё дело как следует. Они вступали уже в последнюю перед сенями комнату. В ней послышался едва уловимый и необычный шорох. У Корелы в один миг пропала сонливость: с тем удивительным чутьём, какое нередко развивается у боевых казаков, он прямо бросился в тёмный, не освещённый луной угол комнаты, и в то же время на него кинулся человек с ножом в руке. Как ни ловок был казак, но его положение оказалось слишком невыгодно: он весь предстал в лунном свете, тогда как его противник скрывался в тени. Жестокая царапина ножом по лицу досталась атаману, но ещё более жестокий удар его могучего кулака повалил злодея на пол. Всё это случилось в одно мгновение, так что когда царевич подбежал к своему телохранителю, тот уже насел на своего противника и схватил его обеими руками за горло.
— Говори, разбойник, что ты за человек? — рычал Корела. — Чего тебе надо?
А тот не мог ещё опомниться от страшного удара по голове и только хрипел под сильными пальцами казака.
На шум прибежал Ян Бучинский, мучительно высиживавший ответ Папе на послание, полученное Димитрием ещё в Кракове, почти пять месяцев тому назад. Секретарь царевича наделал шума, созвал сторожей. Принесли огня. Среди толпы слуг стоял залитый кровью Кирюшка Охотин, поутру в тот же день так усердно приглашавший царевича в Москву; он не был ранен; на него натекла кровь из довольно глубокой, длинной раны, сделанной его ножом на лице Корелы. Под крепкой стражей он был уведён в тюрьму, а казак пошёл в покои царевича обмывать свою рану. Бучинский охотно помогал ему в этом.
— Экий разбойник! Как полоснул! — говорил атаман, смотрясь в серебряное зеркало, которое держал Бучинский, и поливая себе лицо водой. — Вон, по лбу стреканул, бровь совсем рассёк и по щеке проехал!.. Тьфу! И во рту кровь! Э, да это он щёку-то просадил насквозь да промеж зубов воткнулся. Чуть было глаз не задел, разбойник! А? Право, разбойник...
В это время Бучинский любовался простодушным лицом атамана. Корела был не красавчик, и это была уже третья отметина на его загорелом лице.
— А где ты достал себе вот эту полосу? — спросил Бучинский, указывая на белёсый шрам с другой стороны лица.
— Этот-то? Это мне турка в Трапезуйте полоснул... Плавали мы туда погулять. Ну и, как водится, подрались маленько.
— А эта полоса откуда?
— Это — перекопская. Как решето меня искололи в тот раз татары и оставили замертво. Много наших добрых казаков тогда полегло... Пойти, однако, землицы достать тут из-под груши.
Но царевич не дал ему идти за землёй и аккуратно залепил ему раны приготовленным между тем пластырем. Через полчаса Корела храпел уже поперёк опочивальни царевича, постлав на полу узенький ковёр.
— Я надеюсь, что с такими людьми можно будет дело сделать! — заметил Бучинский, оставшийся на эту ночь в комнате царевича. — Совершил подвиг, был на волосок от смерти — и уже спит, как младенец, который кашки поел.
На другой день стало известно, что в то же позднее время был схвачен и товарищ Кирюшки Охотина, седлавший двух лошадей, как видно, готовясь к бегству в случае удачи или неудачи покушения. Рано поутру злоумышленники были подвергнуты жесточайшей пытке. И здесь мы должны оговориться... Пусть читатели наши не считают за это Мнишка и его маршалка какими-то чудовищами. В те суровые времена, несколько веков тому назад, самые жестокие пытки были весьма простым, обыденным делом и употреблялись так же часто, как в наше время арест. Предполагалось, что обвиняемый человек в мучениях пытки скажет всю правду о своих намерениях и непременно назовёт единомышленников. Преступники показали, что они подосланы Борисом, чтобы убить Гришку Отрепьева, именующего себя царевичем; за это им обещано прощение всех старых преступлений и большое денежное жалованье. Такое важное преступление, как покушение на жизнь царевича, требовало примерного и быстрого суда и наказания.
На этот случай танцевальный зал переменил свой вид и обратился в судебную палату. В одном конце зала поставили высокий балдахин, а под ним, на возвышении в три ступени, — большое бархатное кресло. Впереди приготовлен был аналой с крестом и евангелием; направо стол для подсудка и секретаря; налево — скамья для подсудимых; прямо — скамья свидетелей. На некотором расстоянии расставили три или четыре ряда стульев для дам и почётнейших гостей, а за ними оставили большое пространство для публики попроще. Торжественный суд, на котором Мнишек представлял особу короля, как владельца Самбора, и в то же время пользовался своими воеводскими правами, был большой редкостью. Поэтому танцевальный зал быстро переполнился зрителями: вся дворовая челядь, отряд надворных воинов, множество жителей местечка Самбора, шляхтичей, их жён, жидов, жидовок наполняли танцевальный зал. Осторожный, вежливый шёпот толпы слышался глухим гулом. Возле отворенных окон толпились те, которые не могли протиснуться в зал, и напрасно старались взглянуть хотя бы на приготовления к суду. Пышно разряженные дамы, а за ними десятка три блестящих кавалеров вошли в особую дверь и заняли приготовленные стулья. Потом вошёл сам воевода в белом бархатном кунтуше, обшитом соболем. Грудь его покрывали несколько широких золотых цепей. На голове белая шапка была украшена великолепным павлиньим пером, приколотым огромной пряжкой из драгоценных камней. Для украшения головных уборов павлиньи перья использовались одними Мнишками, и то потому, что три павлиньих пера составляли их герб... Гости встали со своих мест. Мужчины сняли шапки. Воевода, никому не кланяясь, вошёл в сопровождении своего маршалка и двух его помощников и прямо направился к балдахину. Маршалок, в одеждах, расшитых золотом, поместился позади кресла. Заседание суда началось. Стража ввела измученных преступников. Секретарь начал читать наскоро составленный обвинительный акт. Потом позвали свидетелей. Сначала вошёл Димитрий, и воевода почувствовал особенное удовольствие, когда московский царевич, стоя перед ним, сидящим высоко, давал свои показания. Потом вошёл Корела с заклеенным свежим пластырем лицом. Он говорил уже с трудом вследствие начавшегося в щеке воспаления и только кивал или отрицательно качал головой на вопросу подсудка и воеводы. Преступники сознались в намерении убить Гришку Отрепьева, именующего себя московским царевичем Димитрием. Они старались оправдать себя тем, что их ввёл в заблуждение Семён Годунов, уверявший, будто в Самборе живёт не истинный царевич, а самозванец, и что если бы они знали, на кого поднимают руку, то никогда не решились бы на подобное злодеяние. Суд решил, и воевода громко провозгласил, что преступники должны быть подвергнуты смертной казни чрез повешение, на торговой площади королевского местечка Самбора, а на приготовление к смерти милостиво даруются им четыре часа. Суд был кончен. Осуждённые на смерть невольно взглянули на небо, и глаза их увидели потолок, роскошно расписанный букетами, арабесками, гербами, амурами и музыкальными инструментами. Потом они взглянули на публику, и глаза их встретили блистающих нарядами дам и вежливых кавалеров, пожимавших руки царевичу и поздравлявших его со счастливым избавлением от опасности. А потом суровая стража повела их, истерзанных и измученных, в тюрьму, для последней беседы с отцом Герасимом.
Четырёхчасовой срок для приготовления к смерти был рассчитан таким образом, чтобы гости, желающие видеть исполнение приговора, успели спокойно пообедать. И в самом деле, в назначенное для казни время торговая площадь была очень оживлена и блистала самыми роскошными костюмами; причём последние оказались гораздо ближе к виселицам, нежели сермяги и жидовские пейсики.
III
Не только со вниманием, но с любовью пан Бучинский составлял воз для сына. Старику хотелось, чтобы у Яна всё необходимое было под рукой: и бельё, и платье, и запасное оружие, и провизия, и бочонок венгерского, и письменные принадлежности, и чтобы всё это было как можно разумнее и как можно надёжней уложено. Но когда в лагерь под Глиняны отправлен был такой воз с самым благонадёжным хлопом, старику стало казаться, что несколько лишних окороков ровно ничему не помешают, и хоть Ян будет жить в одной палатке с Димитрием, однако запасная палатка, хоть и не такая большая и пышная, но зато необыкновенно прочная, может сильно пригодиться. К тому же Яну предстоял поход в холодную страну: зима могла его застигнуть ещё на пути к Москве, и потому несколько меховых одеял будут очень полезны. Понемногу образовался ещё воз — с другим благонадёжным хлопом, и неизвестно, на каком количестве возов остановился бы заботливый отец, если бы воевода не заказал ему на завтра прощальный пир и бал, с тем чтобы на другой день с восходом солнца выехать в Глиняны.
Среди последнего бала Бучинский вызвал сына к себе. Там, в кабинете старика, похожем на кладовую, сидел с распоротым седлом на коленях поджарый седельник.
— Ну, слушай, сын мой любимый! — сказал старик с некоторой торжественностью. — Кроме моего благословения, вот тебе в дорогу мешочек. Для тебя одного, для тебя я всю жизнь копил и откладывал. В дороге это пригодится, а если всё пойдёт так счастливо, что не пригодится, — то тем и лучше! Возьми ты это. Здесь все венгерские червонцы. Своими руками засыпь их в седло и присмотри, как зашьётся. Нарочно я тебя позвал, чтобы ты своими глазами видел. А то когда понадобится достать, то не будешь знать, с которой стороны взяться. В черенке на поясе особо станешь держать то, что должно быть под рукой, на расход, а в кошельке никогда не держи золота. Будешь расплачиваться мелочью, серебром; так нехорошо, если злой человек увидит вдруг золото. Мало ли что злому человеку взбредёт на ум, когда увидит он золото. Побудь ты здесь, а я пойду покамест в зал посмотреть кое-что.
И молодой человек принялся укладывать необходимейший из всех дорожных запасов. А старик весь вечер толковал с Болеславом Оржеховским, поручая сына его вниманию и с тонкостью намекая, что Ян, в качестве первого министра царя московского, сумеет его достойным образом возблагодарить.
— Знаешь, пан-благодетель, — говорил старик Оржеховскому, не обращая никакого внимания на танцующую толпу и озабоченный одной только мыслью о любимом сыне, — поход, война, это дело трудное! Бог знает, что может случиться, как могут вдруг повернуться дела! Да что я толкую пану? Пан десять раз воевал и совершал походы. Рана может случиться, какая-нибудь лёгкая, пустая рана. Только присмотри за больным — и в два дня всё прошло; а брось его так, без призору, без дружеской руки, — и разболится рана, и на весь век он калека, а, пожалуй, и ещё хуже что-нибудь приключится... Будь ты для него, пан-благодетель, этой спасительной дружеской рукой! — продолжал Бучинский, и слёзы слышны были в его дрожащем голосе. — И пан Бог тебя не забудет, и я здесь буду молиться каждый день за сына и за его великодушного избавителя.
— Уже не раз я обещал пану-благодетелю, — отвечал Оржеховский, — что на чужбине Ян будет иметь во мне надёжного друга, как же, как и я надеюсь на его дружбу. Я же не мог не полюбить его всем сердцем — это такая благородная, самоотверженная натура.