Говорят, лишь верою одной жив человек. Это истинная правда. Без веры даже божий свет кажется нам не мил, и летний яркий день ничем не лучше мрачной сырой могилы. Давно ли я, беззаботен и весел, проводил свои дни в забавах с друзьями? Ничто прежде не тяготило меня, я мнил себя почти счастливым человеком. Я один сын у родителей, семья моя хорошо известна в нашем уездном городе П.. Батюшка, упокой господь его душу, почив уж немало лет тому назад, оставил мне изрядное наследство, с той поры в деньгах я нужды не имею. Здоровьем, слава богу, тоже не обделен. Для полного счастия не хватало мне лишь хозяюшки, что служило всегда поводом для шуток моих товарищей, да для расстройства моей доброй маменьки. Но господь, думал я, добр, и не оставляет своей заботой верующих в него. В прошлый год я встретил, наконец, свою милую Лизоньку, светлого человека, мысль о котором служит мне сейчас единственным утешением в том царстве мрака, в каком я оказался. Елизавета Михайловна, мой чистый, прекрасный ангел! Что станете делать вы, узнав, что вашего преданного друга и будущего мужа уже нет на свете?
Когда я пишу эти строки, на столе рядом с бумагой и чернилами лежит заряженный старый пистолет, что некогда принадлежал батюшке, а до него еще деду моему. Дед, добрейшая душа, всю свою жизнь прожил в мире с собой и с другими людьми, и ни разу не воспользовался им. Я не знаю даже, исправен ли он еще, способен ли сделать свой первый и последний выстрел. Но само то, что я предполагаю воспользоваться им, свидетельствует о страхе и смятении, что царят в моей душе. Кажется, я утратил веру, господи! Веру в тебя! Но, что много хуже, я утратил веру в себя. Я не знаю уж теперь, кто я такой. Или мне должно спрашивать: что я такое? Эта утрата себя, как черная болотная трясина, почти засосала мою несчастную душу и мятущийся разум.
Бедная Лизонька! Бедная моя матушка! Лишь мысль о вас, о вашем грядущем страдании не позволяет мне окончательно решиться и оборвать раз и навсегда мою жизнь, ставшую мне обузою, злым и нелепым кошмаром. Уж который раз сажусь я за стол, вынимаю из ящика пистолет и подолгу гляжу на него, воображая, как приставлю ко лбу и сделаю выстрел ― и гнетущее проклятие оставит меня, наконец; и вместе с ним оставит меня этот цветущий мир, что стал мне не мил теперь; и прекрасные мгновенья, бывшие когда-то моей возвышенной, как думал я, разумной и чудесной жизнью. Жизнь, этот божий дар, нынче слишком тяжела для меня.
Уйду ли я, осмелившись совершить тяжкий грех, за который буду вечно гореть в аду, если он есть; или так и стану жить, корчась в мучительной агонии до конца моих жалких дней? Смею ли я, должен ли продолжать жизнь свою, зная то, что знаю теперь? Я не в силах забыть того, что узнал. Лишь смерть способна стереть проклятое знание, обратив его в ничто вместе со мною. Живя, я, подобно ядовитой сколопендре, распространю вокруг себя отраву и рано или поздно погублю тех, кто мне бесконечно дорог, дороже самой моей жизни. Страх душит меня: страх умереть и страх продолжать жить; и я не знаю, какая из участей хуже.
Снова смотрю я на изукрашенные грани стального ствола, тщась прочитать свою судьбу в причудливых черненых узорах. Нет, опять не сегодня. Я спрячу пистолет в ящик, закрою на замок и уберу в комод, а назавтра вновь достану и положу перед собою. Сегодня же, в этот мрачный тоскливый вечер, при более счастливых обстоятельствах могший стать в меру безмятежным и приятным, я расскажу, что произошло со мной, когда я испил отравы запретного знания и был, как некогда пращур наш Адам, изгнан из рая обыкновенной человеческой жизни.
Лето в прошлый год проводил я, как давно уж привык, за городом, снимая дачу у мещанина В.. С этим почтенным господином моя семья дружна много лет, он знал батюшку с тех времен, когда я был совсем мал. В памяти моей еще живы воспоминания детства: река, душистые травы, беседка в яблоневом саду и просторный светлый дом о двух этажах, с деревянными колоннами и мезонином. Его красили каждой весною в голубой цвет, оставляя белыми колонны и ставни. Хозяин дома, В., был крепкий жизнерадостный человек с громогласным голосом и щегольской черной бородкой. Помню, как он играл со мной, сажая меня на плечи, и с шумом и криками возил по дому и саду, преследуя воображаемого французского супостата. Мы играли обычно в войну двенадцатого года; я был гвардейским уланом с крашеной деревянною саблей, а он моей верной лошадью. Маменька всегда ужасно переживала, волнуясь, как бы я не ударился головой об притолоки и не расшибся бы об пол, упав с плеч В.. При этих воспоминаниях о счастливых годах неведения сердце мое сжимается и я смахиваю невольно подступившую слезу.
Когда я повзрослел, дом, подстать своему постаревшему хозяину, как-то незаметно съежился, уменьшился, превратившись из чудесного, полного воздуха и солнечного света деревянного дворца в покосившуюся маленькую дачу, давно требующую починки и окраски. Я мог отыскать себе жилье и получше, но детская привязанность к этому месту и к В. всякий раз снова тянула меня сюда.
На даче я обычно не занимал себя ничем. Я намеренно оставлял все свои привычные заботы, предаваясь праздному безделью и неге. У меня были добрые приятели из местных жителей и из подобных мне дачников, с ними я и проводил почти все свое время, когда не читал, не отдыхал у реки или не почивал после обеденной трапезы. Там же, на даче, впервые встретился я в прошлый год с моей прекрасной Лизонькою. Ее семья также имела обыкновение выезжать за город каждое лето. Дом, что они прежде снимали несколько лет подряд, сгорел зимой при пожаре, так что в то лето им пришлось искать новый, и они поселились по соседству с нами. Бог неисповедимым путем устроил мое счастье за счет чьей-то чужой беды. Мог ли я знать, что вскоре он безжалостно отнимет его, переменив и обрушив в бездну всю мою жизнь; и сделает это даже не ради чужого счастья, а просто так, без всякой видимой цели? Но продолжу, однако, свой печальный рассказ.
Среди дачных моих соседей выделялись четверо, с кем я особо близко приятельствовал. Юрий Кузьмич Захарьин, семейный доктор ― я давно хорошо знал его, так как он пользовал в городе немало наших друзей. Второй был Кобылин Федор Матвеич, секретарь и товарищ земского судьи. Местный житель, он имел дом вблизи железнодорожной станции, но по делам служебным и личным часто бывал в городе, где нас и свел однажды за обедом один общий наш знакомый. Третий, Василий Михайлович Ильин, служил в уезде полицейским следователем; когда бы не моя с ним закадычная дружба с детства, я б, ей богу, не в силах был представить своим приятелем сыщика. Был среди нас еще один доктор, большой знаток болезней, что случаются от расстройства нервов и психических свойств человека, Константин Петрович Нелидов. Этот начальствовал над губернским заведением для умалишенных, что располагалось в большом трехэтажном здании из серого камня, рядом с больницей и кладбищем, и являлось мрачной местной достопримечательностью. Жил он неподалеку от нас, в самом большом и богатом доме во всей округе. Сам я прежде служил чиновником в городской управе, но подал в отставку два с половиною года назад, да так с той поры и не нашел, к чему приложить свои силы и усердие.
Летом городские мои товарищи, подобно мне, отдыхали на дачах; у местных же дел обычно бывало немного. Почти каждый вечер собирались мы в доме одного из нас, чаще всего Василия Михайловича, ибо он был холост и дом имел свой, а не снимал у хозяина. Мы были люди еще молодые, почти все неженатые, кроме Константина Петровича, доктора; самому старшему из нас не было и тридцати пяти. Когда вечерело, отужинав, мы приходили к Ильину. Он отпускал слугу; мы откупоривали бутылку с вином и садились за игру в вист, какая заканчивалась нередко заполночь, а то и под утро. Так незатейливо, в игре в карты и в приятных беседах, проводили мы теплые летние вечера.
Наши жизненные занятия, столь разные, давали нам немало увлекательных тем для разговоров. Мне, как человеку штатскому и бездеятельному, чаще приходилось слушать, ибо жизнь моя, в то время размеренная и спокойная, не давала поводов сколь-нибудь увлекательным историям; разве что изредка я мог развеселить друзей какой-нибудь городской сплетней. Чаще всего, конечно, мы слушали Василия Михайловича, чей дом служил нам приютом. Его полицейские будни, пусть не всегда романтичные, таили в себе немало интересного для нас, в чьих биографиях нет места опасностям или встречам со злодеями и преступниками. Своими рассказами он поднимал пред нами некую завесу, что прятала неизвестную, дотоле скрытую теневую изнанку обычной жизни.
Не только Ильин развлекал нас историями из своей службы. Константин Петрович, начальник дома для умалишенных, тоже, бывало, делился с нами из своей врачебной практики весьма занятными, порой причудливыми и странными случаями. Местный сумасшедший дом не мог похвастаться заточенными в нем таинственными персонажами, с какой-нибудь заковыристой интригой, вроде лишенного наследства князя, упрятанного туда родственниками; или знатной молодой красавицы, утратившей рассудок от несчастной любви. В его заведении по большей части "отсиживали", как Нелидов сам говорил, всякие мелкие люди, шушера: чиновник, не вынесший тягот службы у начальника-самодура; торговец, спустивший весь товар свой в карты, разорив семью и сойдя от того с ума. Или вот, меланхоличная девица, дочь известного городского купца, "отбывала" там месяц ― ее папенька желал вернуть ей утраченный накануне выгодной женитьбы интерес к жизни. Константин Петрович про тот случай не распространялся, однако мы знали, что после бесед с ним она больше покончить с собой не пыталась.
Но бывали случаи и впрямь любопытные. Как, например, поп, бывший настоятель уездной церкви, что сошел с ума на почве отношений своих с богом. То ли он любил бога, то ли, напротив, всеми силами души ненавидел, этого Нелидова так и не понял; но, промаявшись с ним несколько недель, вернул его церкви в довольно приличном умственном состоянии. В основной же массе своей пациенты приюта были людьми из низов, настоящими сумасшедшими, по тем или иным причинам потерявшие рассудок. Они являли собой жалкие останки человеческих существ, руины разумных людей, не выдержавших разрушительных влияний современной жизни.
Однажды, аккурат в начале прошлого лета, появился у Константина Петровича новый, интересный, как он говорил, пациент. То был тоже врач, из уездной больницы соседней губернии; но не по психическим случаям, а настоящий врач, хирург. Хотя психическими темами он также занимался; они и привели его прямо к нашему Нелидову в руки. Звали его, доктора этого умалишенного, Аркадий Алексеевич Ворцель. Я с ним лично никогда не был знаком, но история его тогда сильно нашумела, в нашей и соседней губерниях о нем мало кто не слыхал. Он, помимо больничной практики, проводил по ночам какие-то загадочные опыты, непонятные никому исследования. Рассказывали, что они-то и довели его до безумия.
Как говорили, доктором он слыл хорошим. Жизнь вел неприметную, скромную, и поначалу о сумасшествии его никто не догадывался. Тихий был, всегда вежливый, на вид собою невзрачный. Его чудом схватили, когда он хотел убить жену свою, а вместе с нею двух своих малолетних детей ― мальчика и девочку. Мальчику едва исполнилось два годика, а девочка была шести лет. А позже полицейские дознаватели раскопали, что до того он тайно убил нескольких своих пациентов из местных крестьян, но сумел скрыть это до времени. Он делал им операции, ненужные при их болезнях ― опыты тайные над ними ставил. Усыплял их хлороформом, вскрывал головы, чтобы мозги оказывались снаружи, и что-то в них исследовал. А потом представлял все так, будто они от болезней своих окочурились, а он им якобы помочь пытался, да не смог. И таким вот преступным образом пять невинных душ этот доктор загубил.
Суда над ним не было. Решили, что он совсем рассудок потерял, а значит, отвечать за свои дела не может. От греха подальше упрятали его в сумасшедший дом, да не в своей губернии, а в соседней. Так и попал он к нам, на попечение Константина Петровича. Конечно, убей он кого повыше, из начальства или из уездных дворян, шума было бы куда поболее. А крестьяне ― что крестьяне? Их много; как говорят, новые народятся.
Когда его к нам ― к Нелидову, то есть ― заточили, никакого лечения ему, конечно, не полагалось. Зачем лечить, если потом, коли выздоровеет, все равно на виселицу? Так что Константин Петрович к нему совсем почти не наведывался, только изредка проверял, чтобы тот был крепко связан и вовремя накормлен. Сидел он, понятно, в одиночке, с другими больными бесед не имел и в общий двор его гулять не выпускали.
В конце лета, когда шум об этом случае почти совсем утих, Нелидов наш встретился несколько раз со своим "Монте Кристо" ― так мы, сидя по вечерам у Ильина, окрестили его узника. Но новых подробностей не было, и постепенно мы забыли об этой истории ― и о безумном докторе, и о его несчастных жертвах.
В зимние месяцы, когда работы по больнице было мало, Нелидов вел со своим загадочным пациентом довольно продолжительные беседы. Он говорил об этом Юрию Кузьмичу, когда тот встречал его пару раз в городе. Но содержание этих бесед он ему не рассказал, предпочел в ответ на вопросы отшутиться. Меж тем, Захарьин заметил, и нам о том позднее донес, что Константин стал какой-то мрачный, утерял свою обычную веселость и жизнерадостный настрой.
В конце зимы, в феврале, числа доподлинно не помню, кто-то из нашей дачной компании ― кажется, Василий Михайлович ― сообщил новость: "Монте Кристо" покончил с собой. Как он умудрился это сделать, сидючи постоянно в смирительной рубашке, осталось загадкой. Слухи разное толковали, а Нелидов об этом говорить наотрез отказывался; но по всему видно было, что расстроен он этим очень. Оно и понятно, с него же спрос. Ильин Василий Михайлыч через службу свою полицейскую сумел проведать, что безумный доктор будто бы нашел на полу и проглотил не то булавку, не то кусочек стеклышка. Он ее проглотил и принялся кататься по полу, чтобы эта булавка его изнутри изранила. Потом молчал об этом несколько дней и тайно мучался, пока не истек внутри кровью. Раз как-то поутру пришли санитары с осмотром, глядят ― а он уже богу душу отдал.
Случай этот невеселый совсем выбил нашего Нелидова из колеи. Когда Федор Матвеич повстречал его весною, он был мрачен и неразговорчив. Время на беседу тратить не захотел, мол, некогда ему лясы точить, работы много. Сказал, правда, что от Ворцеля остался архив, ― бумаги его, где он записывал свои опыты и размышления, ― который, не зная, куда девать, власти передали в больницу для умалишенных, вроде как в придачу к спятившему доктору. После смерти безумца, лишившись бесед с ним, Константин Петрович решил посмотреть, что же в этом архиве содержится, и засел за него со свойственной ему основательностью.
Последний раз его снова видел Захарьин Юрий Кузьмич, они повстречались в городе. Нелидов выглядел совсем плохо, лицом почернел, был нервный весь, будто больной. Рассказал, что архив этот, оказывается, имеет великую научную ценность, и он сидит над ним днями и ночами, отложив все прочие дела и даже запираясь от жены. Юрий Кузьмич, по его словам, тогда еще пошутил, сказал Нелидову: "Ты смотри, мол, тоже крестьян не начни резать, а то что мы с тобой потом делать-то будем?" И ведь как в воду глядел! Не прошло и недели с их встречи, как новость грянула, словно гром средь ясного неба: Нелидов наш, Константин Петрович, повесился! У себя в больнице, в кабинете, прямо на потолочной балке. Жена его молодая, Вера Сергеевна, так убивалась, бедняжка. Он ей ни записочки не оставил, ни словечка не сказал. И не только ей ― вообще никому ничего, от всех свои замыслы скрыл.
Хоронили его по-тихому, за церковною оградой. Людей никого не было, только Вера Сергеевна, родители бедные его, да старый слуга их, что Константина еще ребенком помнил. Нелидова знали многие в уезде. Уйди он как-то иначе, не через самоубийство ― и толпа собралась бы такая, что в церкви места бы всем не хватило. А так ― закопали, как бродягу безродного; ни попа, ни службы заупокойной. Позор семье, такое несчастье! Наши все, компания дачных приятелей, конечно, пришли. Человек он был хороший, хоть и грубоватый иногда; мы его любили. Ну что ж тут сделаешь... Сказали вдове и родителям слова утешения, постояли под дождем, да и разошлись молча.
Месяц не могли мы потом друг с другом встречаться. Как встретятся хоть двое из нас в городе, так сразу и начинаем вспоминать покойника. Главное ведь, что ушел он ― и тайну страшную после себя оставил. Почему, зачем? ― бог ведает. Он ведь таким жизнелюбом был, и вот же: убил себя, и сил ведь хватило.
Однажды, ― в апреле дело было, ежели память моя не врет, ― собрались мы всей нашей компанией в городе, в заведении Шварца отобедать. Поговорили о том, о сем. Помянули Константина Петровича, конечно. И тут вдруг Захарьин и говорит: "А что же, братцы, в этом чертовом архиве такого было, что Нелидов из-за него руки на себя наложил? Как бы узнать-то? И где он, архив этот, сейчас находиться может?" Мы все, если правду сказать, только об том и думали, но вслух произнести не решались, Юрий Кузьмич первым из нас осмелился. Он сказал: "Вот вы, Василь Михалыч ― вы ведь у нас по полицейской части; так будьте ж добры, разузнайте как-нибудь, где он может быть теперь?" Тут мы все на Ильина насели, он и согласился выяснить, что сумеет.
На другой день после нашей встречи Ильин переправил Захарьину записку, где сообщил, что архив никуда не делся, лежит в кабинете покойного нашего приятеля вместе с прочими его бумагами, а кабинет этот сразу после самоубийства опечатали. Когда мы узнали об этом, желание заполучить бумаги стало нестерпимым; уже и сам Ильин, уж на что человек благоразумный, и то жаждал их прочитать. Он использовал власть мундира и архив безумного Ворцеля для нас добыл. Сказал новому начальнику лечебницы, что бумаги эти нужны ему для расследования обстоятельств дела, ну а тот только рад был от них избавиться.
Зловещий архив оказался совсем не велик, всего пять толстых тетрадей в обложках из коричневой кожи. Ежели по датам судить, писались они на протяжении почти семи лет. В них, кроме записей, немало было рисунков, сделанных, надо полагать, рукою Ворцеля. Рисунки эти изображали разверстое человеческое нутро, как в медицинских книжках: с удивительным искусством выполненные органы, мышцы, сухожилия, кишки и прочие непотребства; еще какие-то непонятные таблицы и странные знаки. Но больше всего было картинок с человеческими мозгами, вскрытых и в разрезе. Я и не знал прежде никогда, как они изнутри выглядят. Хоть я и понимал, что это все науки, ― доктор, опять же, рисовал, пускай и с ума сошедший, ― но было, ей богу, в этих рисунках что-то омерзительное, почти богохульное.
Последняя тетрадь оказалась исписанной безумным доктором лишь примерно наполовину. Вторая половина писалась уж другою рукой. Присмотревшись, мы с ужасом поняли, что это почерк Нелидова, его каждый из нас хорошо знал! Несчастный наш Константин, выходит, продолжил работу безумного Ворцеля! Мы смеяли лишь надеятся, что он, вслед за сумасшедшим убийцей, не взял на душу грех и не прикончил кого-нибудь ради дьявольских экспериментов. Ильин разузнал в приюте для умалишенных, остерегаясь, чтоб не напугать там никого: не было ли у них смертельных случаев с зимы? Когда отвечали, что не было, будто камень упал у нас с души. Значит, Константин Петрович не стал убийцею, убил лишь себя самого.
Пытаясь читать тетради, мы скоро обнаружили, что едва ли сможем в них что понять. От медицинских заумных слов и, хуже того, латыни, коей почти все мы в гимназиях, надо признаться, пренебрегали, у меня было досадное чувство, что написаны они на иностранном языке. Ильин и Кобылин вполне разделяли его. Оставалась у нас одна лишь надежда, Захарьин. Он ведь доктор, пускай не хирург, а семейный, но все же латынь-то знал. Мы упросили его взять рукописи и разобраться в них, что там к чему, чтоб после рассказать нам, только уже языком человеческим и понятным.
Юрий Кузьмич, добрая душа, согласился. Долго уговаривать его не пришлось, он и сам сгорал от любопытства, желая скорее раскрыть тайну дневников. Забрал тетради к себе, обложился медицинскими книжками и латинскими словарями и засел за изучение. Пропадал он от нас, наверное, с месяц. Общие знакомые спрашивали меня, что с ним такое? Отчего он оставил практику и не показывается из дому, сидя целыми днями взаперти, а ночами жжет свечи и в окне его до утра не гаснет свет? Я отмалчивался и старался уйти от их расспросов.