— А он и есть гордый! — ответил Павел. — И на поклон ни к кому не хаживал, а к тебе — и подавно бы не пошел. Вот столковаться кое о чем, думаю, можно.
— Я-то столковаться с кем угодно могу. Это Хадживранев не может. Ему и султан был не гож, и я, и князь… Один только он хороший!
— На этот раз, может, и столкуемся, — сказал Павел и, не дожидаясь приглашения, ступил за порог. Он прошел мимо изумленных глаз, опустился на малиновую кошму и вынул кисет. — Закуришь?.. Не желаешь… Как у тебя с лошадьми?
— Лошадей нет! — ответил ага, прикрывая дверь. И потом уже, усевшись по-турецки напротив гостя, добавил: — Вот овец могу продать, овец много. А еще лучше — даром, на вертеле… Велю зажарить для гостя. И ягнята есть и козлята… Ого, как затягиваешься! Видать, сильно спешил, не было и минутки на табачок, а, Павел? И вид у тебя человека обманутого, а для Хадживраневых нет ничего страшнее. В этой горнице останешься или проводить наверх?
— Спать хочу, Мемед-ага!
— Да ты бы поел… Свежей бастурмы или свежей брынзы.
«Спать!» — хотел повторить Павел, но не следовало доставлять аге излишнюю радость, и он сказал:
— Я голоден, как волк! Вели, ага, подогреть бастурмы и залить ее свежими яйцами.
В эту ночь Павел спал хорошо. И в последующие — тоже. Только, сам того не желая, принес он с собой в этот дом и свои сны. По ночам жена пела ему, сидя нагая на этом чужом ковре, в этой чужой мужской половине. А днем, проходя с агой — и со своим сном — по тымрышским улицам, Павел вглядывался во всех встречных женщин, особенно в тех, что вздрагивали при его появлении. Лица женщин были закутаны, но походка могла выдать волнение. «И здесь ошибаешься, Павел, людей мы не уводили». — «Верно говоришь, Мемед-ага, людей вы тут же резали, а забирали только золото!» — «Не будем ссориться, Павел. Сам видишь, утопаем мы в вашем золоте».
В кривых тупиках Тымрыша и вправду богатства не было, да и люди почти не встречались. То и дело попадались разрушенные дувалы. Обугленные стропила тянули к небу черные руки, моля о пощаде. Синие глаза Тымрышлии и те были подернуты пеплом. Они устало улыбались Павлу и на пустынных улочках, и за столом, где дымился бараний кебаб, и на мягкой скамье, где они курили после трапезы. Всюду он был с Тымрышлией вдвоем, только на десятый день к ним присоединился еще один человек, худой, аскетического вида. Павлу казалось, что он его где-то уже видел. Это был главный муфтий софийских мечетей. Он завернул в Тымрыш по дороге в Стамбул — навестить ходжей в горных селениях.
— Я хочу, чтоб ты мне поверил, Павел, — твердил Тымрышлия. — Я в твоем селе никого не убивал, никому зла не чинил. Вот разве что брат…
— Брат! А ты что же не удержал?
— От многого я его удерживал, только тебе не втолкуешь. Лучше посыпем все это пеплом.
— Пепла и так много, не будем сыпать новый.
— Хорошо, что сам видишь — и у нас и у вас пепелища. Твои люди не лучше, Павел. В войну опередили московцев, первыми ворвались в Тымрыш. Мало что от него осталось. Ну и скоты же мы, люди!
— Все же что-то осталось.
— А где б ты тогда укрывался, Павел Хадживранев? Нет, не такой уж я злодей. Вон, у меня под боком есть христианские села — ятаганом достану с порога, — только разве я там кого тронул? Обо мне даже песни сложили. Какие песни, Павел… Эх!
Тымрышлия зажмурился, видно, вспоминая эти песни. Голова его качнулась, попадая в такт, а за ней — и все грузное тело. Открыв глаза, ага взглянул на оконце, будто оттуда, из-за пологих, округлых холмов катились неслышные звуки. «Э-э-эх!» — повторил ага и сглотнул что-то сладостное, а может, и горькое; и затем одним пальцем, — Павел глазам не поверил, — смахнул слезу с обветренной темной щеки.
— Ятаганом могу с порога… А они про меня — песни. Про тебя где-нибудь поют, Павел? Нет? Тогда где же тебе поверить…
— Верю, Мемед-ага, — тихо сказал Павел.
— Да ну?! — встрепенулся тот. — Знаю я, что не веришь. Но дело твое. Мы здесь — плохие ли, хорошие — все равно ладим, вместе от врагов отбиваемся. В тех селах я и батраков и косарей нанимаю. Я им во всем доверяю, и они мне платят тем же. В стременах ноги целуют. А тебе целуют, Павел?
— Завидки берут, как послушаешь.
— Задираешься, Павел Хадживранев? Только я человек кроткий, на слова твои не обижусь. Хочу, чтоб ты мне поверил. Ведь я с тобой против кого скажешь… Ничего тебе не продам, ни лошади, ни мула, но, если твои люди поднимут смуту… мне надо совсем немного: чтоб пара важных голов скатилась с плеч в Софии; в ту же ночь я отрежу Филибе, а тебя посажу править. Чего тебе еще? Даром лошадей дам, с наездниками в придачу…
— А травы нынче хорошие, — вставил муфтий, будто с неба свалился. — Роса высыхает рано, и стада к зиме нагуляют жира.
— Нагуляют, — согласился ага. — Я тебе, Павел, какую хочешь клятву дам. Только начни!
— А раз так, — гнул свое муфтий, — стада могут и здесь перезимовать. Если же решите перегонять на эгейские пастбища, жиру и на дорогу хватит. Меня тоже дорога ждет… А ты, изгнанник? — Он спросил это, уже повернувшись к Павлу. — Собираешься здесь остаться? И надолго?
— Да вот, ага не хочет продать коня, — ответил Павел.
— Самому не хватает! — пожал плечами Мемед-ага.
— Дай ему мула!
— И с мулами плохо, — ответил ага. — Христиане с равнины угнали весь скот, на расплод не осталось.