Я попробовал сказать:
— Дам адрес, напишите жене и она пришлет какие-то деньги.
— Не надо.
Однажды я его не то что обидел, но заметно огорчил. Он попросил сочинить стихотворное поздравление с днем рождения. Не сказал для кого. Я придумал три-четыре стихотворных строфы, но решил, что умеренное использование тюремного жаргона будет для него близким и привычным, но он мне сказал:
— Я не этого хотел — обида была в его голосе.
Я предложил переделать, но он сказал — «не надо».
Небольшой запас сил, благодаря паре завтраков, очень мне пригодился в камере. Впервые я оказался с откровенно опасным соседом, явно получившим заказ задавить меня из оперчасти, хотя и изображавшим из себя необычайно авторитетного члена воровского мира. Еще не вора, но почти. Но оперативники его посылавшие, да и он сам уже явно преувеличивали мою неопытность. Из разговоров и в Ярославской тюрьме и в больнице я уже знал, хотя и не встречал этого, что длинная царапина во всю щеку — мета для тех, кто на воровских разборках признан серьезно нарушившим понятия. Еще не опущенным за это, но уже отмеченным для оценки следующего и последнего нарушения. Сосед мой сразу увидел, что я смотрю на его царапину и нервно засмеялся:
— Что думаешь, скажу как все, что это кот поцарапал? Меня отметили за беспредел в камере, но это было давно и все забыто.
Я знал, что такая царапина не забывается и это навсегда, но не спорил. Но соседа — он был невысоким но мощным армянином из Средней Азии — этот, почти первый наш разговор очень распалил. Опыт и уголовный и лагерно-тюремный у него явно был очень большой и сперва, чтобы убедить меня в том, что он не фуфлыжник, то есть не отдавший картежный долг, развлекал меня рассказами о том, как проиграв все ставят на кон свое ухо и если проигрывают, то ухо отрезают. Но поскольку человек без уха, хотя и не фуфлыжник, но человек меченый, безухий старается как может ухо свое отыграть и если это ему удается носит ухо всегда с собой, за поясом. Но это в основном в Средней Азии. И теперь я уже не вполне уверен, но мне кажется, что в Челябинской пересылке я и впрямь с удивлением увидел кого-то безухого.
Второй длительный его рассказ был не то что хуже, но конкретнее потому что касался молодого довольно безобидного осетина, с которым я был в одной камере два месяца назад. Мне он жаловался, что на всю Осетию теперь не осталось ни одной мечети. Но оказывается после меня к осетину посадили нынешнего моего соседа и он мне рассказывал, явно стараясь запугать меня, как он его затравил, постоянно доказывая, что в каждом его слове и действии он всегда неправ, всегда нарушал воровские законы и вообще ему не место среди правильных зеков и в правильной хате. Осетин был довольно тихий, возражать его агрессивному напору не умел, правда, из камеры ломиться не стал, но затравлен был так, что сам лег к двери на матрац. А в этот день их повели в баню, осетин вымылся и сам склонился и сказал — «еби».
— Вымытый, прямо белый лебедь. Но я ничего делать сам не стал, — найдут его земляки и убьют — только провел ему по губам …..
Весь этот рассказ был о явном и наказуемом в тюрьме беспределе — опустил на самом деле ни в чем не повинного парня. Но, главное, он и со мной пытался говорить точно так же. Ловил на каждом слове, все переиначивал со всем своим агрессивным напором. Постоянно возражать ему у меня сил не хватало и казалось, что он почти во всем оказывается прав. Я вторично, после Ярославской зоны, имел дело с уголовником, который используя только слова пытается добиться над тобой серьезного преимущества. Все тот же завет Конфуция — «Бойся людей, стремящихся сделать тебя виноватым».
Но, во-первых, то, что действовало на осетина, на меня так не действовало — я был и старше и спокойнее. И, во-вторых, не знаю уж как это выяснилось в соседнем с нами тройнике сидел то ли один, то ли оба вора. Когда мне совсем споры надоедали, я говорил армянину — «постучи к соседям и посоветуйся, кто из нас прав». Он всегда отказывался и уже одно это — отказ посоветоваться с вором — был серьезным минусом в жизни по понятиям. Но тут, видя, что затравить меня на словах никак не удается, однажды он довольно сильно меня толкнул. Ответить литому молодому парню я не мог — в это время и ходил довольно плохо, началась бы драка с заранее известным исходом, которой он и хотел. Но тут я сам постучал к соседям, которые тоже знали, что я рядом, рассказал о наших спорах и о том, что армянин лезет в драку. Мне было сказано — «отбиваться надо» и без того после первого карцера сидел в камере неизвестно с кем — оказалось, что мне они тоже все считали и попросили к кружке соседа. Уж тут отказаться он не мог и того, что он услышал было достаточно для того, чтобы он вообще замолчал. По-видимому, такой результат оперчасть не устраивал, но к этому времени завершались мои двадцать дней в камере и опять под каким-то выдуманным предлогом меня посадили в карцер.
Вел меня какой-то пожилой охранник, явно желавший со мной поговорить и развлекавший рассказом о том, как спас из хаты совсем уже готового для изнасилования зека.
— Они его травят все вместе ставят ему в вину то одно то другое и считают, что никто их не слышит. А я в тапочках, нарочно глазок если и приоткрою, то на полсантиметра, так, чтобы никто не заметил, и за ними слежу. Загнали уже человека под шконку, уже кто-то к нему готовому туда полез, а тут я зову напарника, открываем дверь и вместе с ДПНТ (дежурный помощник начальника тюрьмы — С.Г.) уже выбравшегося из-под шконки парня для начала убираем в пустую камеру.
Кроме характерности и редкого в тюрьме доброжелательства, которым охранник, понимая его редкость, явно гордился, в этом рассказе было очень важное, не всеми понимаемое, но потом просто врастающее в сознание свойство тюрьмы. Ее железные двери в камерах служат мощным резонатором, усиливая для подошедшего охранника все звуки в камере, вплоть до самого приглушенного разговора. В результате самая частая провокация оперчасти, когда хотят уничтожить тюремную репутацию особенно неподдающегося зека для начала состоит в поручении охраннику внимательно прислушиваться к разговорам в тройнике, куда посажены два особенно неуступчивые, а потому пользующиеся в тюрьме уважением зека. Если они недостаточно опытны, а на усиленном режиме это вполне возможно, в конце концов один другому скажет что-то доверенное — или по своему делу, чего нет в приговоре, или об отношениях (или замысле) в камере, где сидел до этого. Дальше уже все очень просто. Вызывают слушающего из камеры под любым предлогом, чем бессмысленнее, тем лучше — неправдоподобно будет выглядеть попытка оправдаться. А еще через неделю — того, кто доверил соседу секрет, но его уже прямо — к куму (начальнику оперчасти). Там пытаются добиться от незадачливого болтуна большей покладистости и как бы между прочим упоминается доверенный соседу секрет. В камере начинается выяснение отношений — «кум знает то, что я никому кроме тебя не говорил, не зря же тебя неделю назад дергали к куму» — «Да не был я у кума — меня водили в санчасть» — «Ну да, сам не просился и вдруг им захотелось» — «Да, я сам удивился».
Но тут уж, если не знать свойств железной двери и не иметь жесткого правила — никому не говорить то, что его не касается — оправдаться невозможно. После драки по соседним камерам передается информация — «Такой-то кумовской». И его репутация в тюрьме уничтожена. Теперь ему остается только тихо сидеть в самой покорной рабочей камере. Поэтому опытный зек и в тюрьме и в зоне очень настороженно и недоброжелательно относится ко всякому, кто начинает делиться с ним неожиданными секретами. «мне этого знать не надо. Ты что — свободные уши нашел», понимая, что излишнее знание увеличивает у него возможность случайных или намеренных неприятностей.
В условиях полицейского государства случайности могут быть и другие, к примеру, подслушанный тайным микрофоном разговор дома или на улице. А в результате без нужды показанный тайник с «сам» — или «тамиздатом», к которому сразу же идут во время обыска следователи, приводит к подозрениям в отношении того, кто о тайнике знал. Впрочем, в диссидентской среде, хоть и было несколько таких вполне очевидных провокаций, они не работали из-за того, что слухов, сплетен, подозрений и домыслов было так много, что провокации терялись среди них.
Я все это понял очень рано, потому что писал жалобы соседям, используя слабые места в их приговорах, но никогда не интересуясь, что же было на самом деле. С меня вполне было достаточно того, что уже было известно следователям. Не знаю, откуда этому правилу — никогда и никому не говорить то, что его не касается научился Андрей Шилков, но мы с ним вполне понимали друг друга и никогда его не нарушали. Но когда в мае 1988 года гэбистами был убит наш печатник, оказалось, что я не знаю ни его имени, ни места работы — поиски людей рисковавших на случайных ксероксах печатать «Гласность» были делом Андрея и мы никогда с ним об этом не говорили.
После убийства говорить об этом тоже было бессмысленно — запуганная гэбистами вдова печатника во всем винила покойного мужа и нас и любую информацию о его убийстве назвала бы клеветой и выдумкой. А через несколько лет, когда она бы уже не так боялась, случилось так много всего, а потом и Андрей уехал в Израиль, а я так и не узнал фамилию первого убитого сотрудника «Гласности».
В этот раз в карцер ко мне неожиданно пришел начальник тюрьмы Кузнецов с парой каких-то сопровождающих — я так и не узнал кто из них кто. Кузнецов явно ожидал от меня жалоб, скорее даже просьб, но я опять, как месяцев шесть назад в больнице, сказал, что письма большей частью пропадают, а уж о бредовых постановлениях, по которым меня сажают в карцер, говорить можно только с прокурором. Но он у вас, вероятно, свой, а поэтому жалоб я пока не пишу. Кузнецов явно ожидал чего-то другого и по смыслу и по интонации, хотя бы вопроса — «Ну что вам от меня нужно, зачем привязались». После чего можно было начать объяснения… но не дождался, неуклюже помялся в карцере и уходя сказал:
— Все это потом скажется на вашем здоровье.
Следующая камера была с двумя молодыми, довольно беспомощными зеками, одного из которых — Базилевского я даже помнил по сборке, когда нас привезли в тюрьму. Почему их посадили в малую неработающую камеру из явно положенных им рабочих камер, я не спрашивал, да и они явно не хотели рассказывать. Зато я узнал в подробностях, какой режим царит в рабочих камерах.
Оказалось, что все бригадиры с двумя-тремя помощниками, как правило, напрямую сотрудничают с оперчастью, а, главное, следят за неукоснительным выполнением нормы выработки. Производственные показатели и, видимо, связанные с этим доходы очень важны для тюремного руководства. При этом нормы (мне рассказывали о шитье брезентовых рукавиц) очень высоки и трудны даже для молодых людей, которые и попадают сплошь на усиленный режим. От выполнения (а в лучшем случае и перевыполнения) нормы выработки зависит и величина ларька, возможность покупки хлеба, маргарина, карамели, сигарет «Дымок». А Верхнеуральск был голодной тюрьмой, самой голодной из всех СИЗО, тюрем и пересылок, которые я встречал. В ней и без того жалкий тюремный рацион был уменьшен примерно на треть — вместо баланды давалась прозрачная, розовая — видимо подкрашенная свеклой вода, в которой плавал один маленький кусочек картошки. Это и без того было очень тяжело для молодых людей, но если их еще и заставляли ежедневно тяжело работать — еда становилась основным, хотя и дополняемым безмерной жестокостью средством воспитания.
Когда в камеру попадал новичок ему первые два дня все объясняли и выполнения нормы еще не требовали. Но если он не выполнял ее и на третий день, его жестоко били. Если он и в четвертый день не выполнял нормы, а бывали и нередко такие, кому она просто была не по силам, рядом с его местом ставили швабру. Это было последнее предупреждение. Если он и теперь не сдавал к концу дня норму, его насиловали. Недели через две администрация об этом «случайно» узнавала и если он по-прежнему не мог выполнить норму (некоторые выполняли и оставались, но уже совсем на другом положении) их куда-нибудь переводили, чтобы не понижался заработок всей камеры.
Кроме этого познавательного рассказа в этой камере была и еще одна, до конца не понятная мне история.
Однажды третьего нашего соседа куда-то, кажется к врачу вызвали, за это время приехал баландер и после того, когда Базилевский получил свою миску я встал около кормушки, ожидая и своей и для отсутствующего соседа. И тут этот хорошенький рыженький мальчик присел под дверью и начал тереться своей стриженной головой о мои руки лежавшие на кормушке. Миски с едой я получил и очень рассердившись стал ругать мальчишку:
— Я тебе помог на сборке, а ты так мне за это платишь. Пойди, скажи куму, что ничего у тебя не вышло.
Я был вполне уверен, что это провокация, и что развлечения не такие редкие в тюрьме для меня кончатся или уголовной статьей или бесконечным шантажом. Мальчишка пытался меня уверить, что это он сам, что он не от кума, но меня не убедил.
Опять начались мои двадцать дней в камере, опять меня обвинили в том, что я был невежлив с охранником, которого я даже не видел и не слышал, и я опять оказался в карцере.