— Стой, стой! — хрипит Ступин.
Двое бегущих с лету пластаются возле нас.
— Ложись!.. Зараза!..
Еще один боец примкнул к нам. В четыре глотки командуем: «Стой!.. Стой!.. Ложись!.. Стой!..»
Ступин забирает оружие убитого красноармейца, начинает стрелять. Рядом с нами, нагребая снежные брустверы, лежат уже более десяти человек. Бойцы помалу приходят в себя, отстреливаются.
Где-то впереди отчетливо заработал «максим». Из глубины сознания всплывают обгоревшая кирпичная коробка… переводчик… подтянутый к самому передку станковый пулемет… девушка-санитарка… радист…
…А танков как не было, так и нет. Немецкие автоматчики, не ждавшие заметного успеха, где-то отстали: то ли их задержал огонь нашего заслона, то ли пригвоздили внезапные очереди оставшегося в окружении «максима». Минометный огонь тоже на время стих, и залегшие воины, отдышавшись, углубляют под собой снежные ячейки, насыпают брустверы, дозаряжают оружие. Потупив глаза, рассеянно переговариваются, поругиваются.
— …никаких танков! Бежал, дура…
— Крепки-и… задним умом! — криво усмехается Ступин.
Где-то впереди, среди оставленных нами домов, опять отчетливо заработал станковый пулемет. Теперь его слышат все.
21
А за нашей спиной, на дне оврага, еще кипят страсти. Втянув в плечи голову, скатившиеся вниз бойцы трусят торопливой рысью, барахтаются в глубоких наметах. Иные прихрамывают, опираясь на оружие, оставляют на снегу красные пятна.
У поворота беспомощно осела сорокапятка. Убитые лошади, перепутав упряжь, завалились в снег, рядом с ними лежат двое артиллеристов. Наполовину выбитый минометным огнем расчет лихорадочно разворачивает глубоко погрузшее орудие, распалившийся Пашкевич скинул полушубок и рукавицы, утирает рукавом потное лицо.
— Ну давай! — хватается он за станину, пытаясь помочь обессилевшим бойцам.
— Второй бы расчет сюда, командир, — басит дебелый батареец с мокрым бинтом на голове.
Второй расчет подбегает. Подошедшие хватают убитых лошадей за ноги и за хвосты, пытаясь оттянуть в сторону, но огромные, еще не застывшие туши битюгов уже вмерзли в лужи крови.
— Лопаты! — требует Пашкевич.
Лопат нет. Бойцы обкалывают красный лед штыками и ножами, обивают коваными каблуками, тюкают прикладами карабинов. Кроме артиллеристов, в овраге никого не осталось, столпотворение кончилось. Схлынувшие назад роты где-то в ближнем тылу приводятся в порядок.
Повозочные суетливо перегружают снарядные ящики, разводят сбившиеся в кучу розвальни и освобождают испуганных лошадей.
— Ну-у… громобои…
Пашкевич озирается кругом, опасливо посматривает наверх. Вверху, кажется по-над самым оврагом, по-прежнему тупо стучат немецкие автоматы; Пашкевич выбирается на площадку, занятую нашим небольшим заслоном, и, еле переводя дух, с ходу выпаливает:
— Трусы!..
Ступин дико уставился на него. Лицо у сержанта перекосилось, я таким не видел его даже в бою. Тихо, сквозь зубы, он переспросил:
— Кто… трусы?
Видно, Пашкевич заметил в Ступине что-то такое, над чем человек уже не властен. Все так же тяжело дыша, артиллерийский комбат молча перебрал глазами всех нас по одному и, не кланяясь очередям, отошел к обрыву. Я было привстал, потянулся к нему, но он только махнул рукой.
— Держись…
Было ясно: если хоть несколько немецких автоматчиков просочится к обрыву — из оврага живым не уйдет никто, и мы держались. Держались на самом краю, на узкой приовражной полоске. Никаких укрытий, никакого маневра мы не имели, бойцов обдавало осколками и пулями со всех сторон. И лишь какая-то внутренняя, невидимая душевная сила удерживала здесь людей…
Непрозрачный зимний день все еще тяжко виснет над полем боя. Но очертания построек, запушенных зарослей и снежных наметов уже замывает холодная синева. Мрачное небо — как мокрая, обмякшая палатка, из-под которой пробивается просвеченная невидимым солнцем желто-горячая щель. Причудливо изломанная, она уже потухает, не слепит глаз.
Ветер переменился и почти перестал. Резкие его порывы дуют в спину, приносят откуда-то сладкий дух кухонного дыма. Впереди нас, метрах в двадцати, лежит убитый, нам видны только бурые, неподвижные подошвы его растоптанных валенок да слетевшая с головы и торчком уткнувшаяся в снег зеленая каска. Ветерок легонько колышет свисающие из нее брезентовые застежки, чокает пряжкой по железу.
«Та-та-та-та… та-та-та…» — отчетливо напоминает о себе «максим»: там сражаются. И, наверное, каждый из нас, лежащих на этой узкой, вдоль и поперек иссеченной полоске земли, еще раз ощутил жгучий удар брошенного Пашкевичем слова: трусы.