– Болит, тятинька? – спросил Окинф.
– А ничо не болит. Вот руки не здынуть! Похоронишь… Пожди! Похоронишь когда, тотчас езжай к Андрею… Меня он не простит, за Олфера, а тебя примет. Ты ему надобен. Семью бери сразу. Митрий князь в гневе страшен…
Он помолчал, справился с дыханием, искоса глянул на сына.
– Помнишь, как еще по торгу ездили? Крестик ты тогды куплял. Жив тот крестик у тебя?
– Жив, тятинька! – ответил, улыбнувшись, Окинф.
– Вот… – Гаврило прикрыл глаза. – Что молвят? Татары где?.. Ты торопись… Татары близко… Нет, не выстоит!
– Кто, тятинька? – спросил, наклонясь, Окинф.
– Митрий, баю, не выстоит нынче, дак без опасу… Князь Андрей все воротит, и земли, и добро… Иначе погубит тебя Жеребец… За отца. Отца его я… На духу того не сказал… Олфера я убил! Душно… Пить подай!
– Умер он, сам умер, тятинька… – бормотал Окинф, поднося ко рту умирающего чарку с кислым квасом. – Ты того… батюшка…
– Нет! – Гаврило поклацал зубами о край чарки, отвалился. Помедлил: – Нет! – Ясно поглядел на сына строгими глазами: – Отравил я его. В шатре. Ивану Жеребцу не скажи…
Он снова заметался, вдруг начал вытягиваться, пальцы беспокойно заползали по одеялу.
«Обирает себя! – понял Окинф и тревожно оглянулся на дверь: – Не услышал бы кто?» Он низко склонился над отцом, придерживая его за голову, чтоб не метался. Тот вдруг захрипел, заоскаливался, выкрикнул:
– Олфер!
– Ну что ты, что, тятя, тятя! – звал Окинф. Старик успокоился, поймав руку сына, вдруг крепко сжал ее, аж до боли. Дрожь прошла последний раз по телу, глаза приоткрылись и начали быстро тускнеть. Окинф отер холодный пот со лба, дрогнувшей рукой закрыл глаза родителю и начал бормотать молитву. Дверь скрипнула. Иван Морхиня просунул в щель костистую долонь и большелобое, с рачьими глазами лицо:
– От князя срочный гонец!
– Скажи там, – не вдруг отозвался Окинф, – батюшка скончался!
Глава 87
Беда многоглавым Змеем Горынычем повисла над страной. Снег в этом году выпал рано, и сразу приморозило. Мертвые леса стояли темной игольчатой стеной вокруг белых озер – заметенных снегом пашен. Робко курились соломенные крыши укрытых снегом деревень. Редко заржет конь, проскрипят полозья. Мужик, озираясь, проедет, долго тревожно вглядываясь во встречного, и, узнавши, что свой, прокричит:
– Ково знатья? Татар не слыхать ле?
– Бают, у Володимера! – прокричит в ответ. И мужик, подумав, покрутя головой, решительно заворачивает коня к дому: бежать, так загодя, татары придут, поздно станет!
В михалкинском дому споры, ругань. Феня воет, прижимая маленького ко груди:
– Куды я с дитем!
Старший цепляется за материн подол, тоже ревет. Мать, поджимая губы, свое бормочет:
– Умру здесь! Набегаласи, когды молода была!
Федор сидит мрачный. Ойнас жмется у порога. Федору скоро в дело – объявлен сбор окольной рати, – а Грикши как на грех нет. Прислал весточку, зовет семью туда, в Москву, отсидеться. Хлеб и добро уже зарыты. Дядя Прохор с сыном давеча зашли. Прохор сильно сдал, прибавил морщин. Посидел, усмехнулся бледно:
– Я, как заслышу, что под Юрьевом, ждать не буду, за озеро – и в лес! На Горелом займище отсижусь.
– Вот и я с Прохором! – говорит мать. – А Феню отсылай, в лесе чадо поморозит.
– В дорогах боле тово! Москва не ближний свет! К батюшке уж лучше уеду!
– Татары придут, дак Берендеева николи не минуют! Лучше уж у московского князя отсидеться. Грикша при монастыре, дак и голоду не увидишь!
Феня опять начинает выть, но теперь уже с тоскливой, безнадежностью, и Федор, поняв, что женка уступила, мысленно крестится.