Он не только песни писал – еще он был сорвиголовой. Однажды морозной зимней ночью я сидел у него за спиной на его мотороллере «веспа», и мы на полной скорости неслись по Бруклинскому мосту. Сердце у меня чуть не разорвалось в горле. Машинка мчалась по сетке конструкций на пронизывающем ветру, и я чувствовал, что вот-вот вылечу за борт; мы петляли в ночном потоке машин, у меня в глазах темнело от ужаса, а мы скользили по обледенелой стали. Я всю дорогу дергался, но чувствовал, что Чандлер держит ситуацию под контролем: он не мигая смотрел вперед и прочно держал равновесие. Никаких сомнений, небеса были на его стороне. Я такое чувствовал только в нескольких людях.
Когда я не жил у Ван Ронка, я обычно ночевал у Рэя – возвращался где-то перед зарей, подымался по темной лестнице и осторожно прикрывал за собой дверь. И нырял на диван, как в склеп. Никогда не бывало так, чтобы у Рэя в голове было пусто. Он всегда знал, о чем думает, и умел это выразить; в его бытии не оставалось места ошибкам. Банальности жизни в нем не отражались. Казалось, он держит реальность золотой хваткой, не парится из-за пустяков; он цитировал псалмы и спал с пистолетом у изголовья. А временами говорил слишком непривычные вещи. Например, однажды заявил, что президент Кеннеди все равно не дожил бы до конца срока, потому что католик. Когда он так сказал, я вспомнил свою бабушку, которая мне говорила, что Папа – царь евреев. Она осталась в Дулуте на верхнем этаже двухэтажной квартиры на 5-й улице. Из окна ее задней комнаты виднелось озеро Верхнее, мрачное и зловещее, вдали – железные балкеры и баржи, слева и справа – гудки туманных горнов. Работала бабушка швеей, и была у нее только одна нога. Иногда по выходным мои родители ездили с Железного хребта в Дулут и на пару дней забрасывали меня к бабушке. Смуглая она была дама, курила трубку. По другой линии мое семейство более светлокожее и светловолосое. В голосе моей бабушки звучал призрачный акцент, а лицо – постоянно как бы в отчаянии. Жизнь у нее была нелегкая. Она приехала в Америку из Одессы, морского порта на юге России. Город этот немного походил на Дулут – тот же темперамент, климат и пейзаж, точно так же стоял у большой воды.
Но родилась она в Турции, приплыла из Трапезунда, тоже порта на другом берегу Черного моря: этот город древние греки называли Эвксином, и про него лорд Байрон писал в «Дон Жуане». Семья ее из Кагизмана, турецкого городка на границе с Арменией, и фамилия у них была Киргиз. Родители моего деда тоже из тех краев – там они в основном сапожничали и скорняжили.
Предки моей бабушки были из Константинополя. Подростком я, бывало, пел песню Ритчи Вэленса «В турецком городке»[73], где была строчка про «таинственных турков и звезды в вышине». Меня она устраивала больше «Ла Бамбы»[74] – той песни Ритчи, которую тогда пели все, а я не понимал, зачем. У моей мамы даже была подруга по имени Нелли Турк, и пока я рос, она всегда оставалась где-то рядом.
В квартире у Рэя пластинок Ритчи Вэленса не было – ни «Турецкого городка», ни каких других. В основном он держал у себя классику и джазовые оркестры. Рэй купил всю свою коллекцию пластинок у стряпчего по темным делам, тот разводился. Там были фуги Баха и симфонии Берлиоза, «Мессия» Генделя и «Полонез ля-минор» Шопена. Мадригалы и церковная музыка, скрипичные концерты Дариюса Мийо, симфонические поэмы пианистов-виртуозов, струнные серенады, у которых темы напоминали польки. От полек во мне всегда вскипала кровь. То была первая громкая живая музыка, которую мне довелось услышать. По субботам вечером таверны заполнялись оркестриками, игравшими польки. Еще мне нравились записи Ференца Листа – как одно пианино могло звучать целым оркестром. Однажды я поставил «Патетическую сонату» Бетховена – она была мелодична, но, опять-таки, звучала, будто кто-то урчит, рыгает и отправляет прочие телесные функции. Смешно – она слушалась почти как мультик. Прочитав обложку, я узнал, что Бетховен был вундеркиндом, отец его эксплуатировал, и всю оставшуюся жизнь Бетховен никому не доверял. Но даже это его не остановило, и он продолжал писать симфонии.
Еще я слушал много джазовых и бибоповых пластинок. Записи Джорджа Расселла или Джонни Коулза, Реда Гарланда, Дона Байаса, Роланда Кёрка, Гила Эванса-Эванс записал обработку «Скоростной Эллы»[75], песни Ледбелли. Я пытался различать мелодии и структуры. Между некоторыми разновидностями джаза и фолком было много общего. «Татуированная невеста», «Барабан – это женщина», «С точки зрения туриста» и «Прыгай от радости»[76], все – Дюка Эллингтона, они звучали просто изощренной народной музыкой. С каждым днем музыкальный мир расширялся. Были пластинки Диззи Гиллеспи, Фэтса Наварро, Арта Фармера и потрясающие записи Чарли Кристиана и Бенни Гудмена. Если мне нужно было проснуться очень быстро, я ставил «Катись ровнее, милый “кадиллак”» или «Человека с зонтиком»[77] Диззи Гиллеспи. Под «Теплицу»[78] Чарли Паркера тоже хорошо просыпаться. Вокруг меня было несколько счастливых душ, слышавших и видевших Паркера живьем, и он, похоже, передал им некую тайную эссенцию жизни. «Руби, дорогая»[79] Монка – тоже такая запись. Монк играл в «Грустной ноте» на 3-й улице с Джоном Ори на басу и барабанщиком Фрэнки Данлопом.
Иногда он сидел там днем у пианино один и играл что-то похожее на Айвори Джо Хантера, а на краю пианино лежал большой недоеденный сэндвич. Я забрел туда как-то раз днем – просто послушать, – и сказал, что играю на улице народную музыку.
– Мы все играем народную музыку, – ответил он. Монк не покидал своей динамической вселенной, даже когда плямкал просто так. Даже тогда он вызывал к жизни магические тени.
Мне очень нравился современный джаз – нравилось слушать его в клубах… Но я за ним не следил, и он меня не увлекал. В нем не было никаких обычных слов с конкретными значениями, а мне нравилось слышать все просто и ясно, на королевском английском, поэтому народные песни обращались ко мне самым непосредственным образом. На королевском английском пел Тони Беннетт, и одна его пластинка в квартире имелась – называлась она «Лучшие песни Тони Беннетта»[80], и в нее входили «Посреди острова», «От тряпья к богатству», а также песня Хэнка Уильямса «Холод, холод сердца»[81].
Впервые я услышал Хэнка, когда он пел в «Большой старой опере»[82] – радиопрограмме, транслировавшейся из Нэшвилла в субботу вечером. Роя Экаффа, ведущего программы, диктор называл «королем кантри-музыки». Кого-нибудь обычно представляли «следующим губернатором Теннесси», программа рекламировала собачий корм, и в ней продавались пенсионные страховки. Хэнк пел «Двигай дальше»[83] – песню о жизни в собачьей конуре, мне это показалось крайне уморительным. Кроме того, он пел спиричуэлы, вроде «Когда Господь придет и соберет алмазы» и «Ты ходишь ли и говоришь за Бога?»[84]. Звук его голоса пробил меня, словно электрический хлыст, и мне удалось раздобыть несколько его пластинок на 78 оборотов: «Малышка, мы и в самом деле влюблены», «Хонки-тонкин» и «Потерянная трасса»[85]. Я крутил их беспрерывно.
Его называли «певцом деревенщины», но я не понимал, что это такое. Гомер и Джетро в моем представлении были деревенщиной гораздо больше. А к Хэнку репья не липли. В нем не было ничего клоунского. Даже в юности я себя полностью с ним идентифицировал. Не нужно было переживать все, что пережил Хэнк, чтобы понимать, о чем он поет. Я никогда не видел плачущую малиновку, но мог ее вообразить, и мне становилось грустно. Когда он пел: «По всему городу весть разнеслась», я соображал, что это за весть, хоть и не знал точно. При первой же возможности я тоже готов был идти на танцы, чтобы сносить там башмаки. Потом я узнал, что Хэнк умер на заднем сиденье машины под Новый год, но я держал пальцы накрест и надеялся, что это неправда. Это была правда. Словно рухнуло огромное дерево. Когда я услышал о смерти Хэнка, меня будто по голове шарахнули. Молчание космоса никогда не звучало так громко. Хотя интуитивно я знал, что голос его никогда не исчезнет из виду, никогда не затихнет – голос, похожий на прекрасный рог.
Гораздо позже я выяснил, что всю жизнь Хэнка не отпускала огромная боль, он страдал от серьезной болезни позвоночника, и боль, надо полагать, была для него пыткой. Зная это, тем поразительнее слушать его записи. Он как будто презирал законы тяготения. Пластинку «Бродяга Люк»[86] я затер чуть ли не до дыр. Это на ней он поет и читает притчи, словно заповеди блаженства. Я мог слушать «Бродягу Люка» день напролет и отправляться бродяжить сам, я был совершенно убежден в доброте человека. Когда я слышал, как поет Хэнк, все движение вокруг замирало. Малейший шепоток казался святотатством.
Со временем я стал осознавать, что в записанных песнях Хэнка применены все архетипические правила поэтического сочинения песен. Архитектурные формы – как мраморные столбы, они должны быть на месте. Даже слова его – все слоги поделены так, что различим идеальный математический смысл. О структуре сочинительства песен можно сказать много, лишь послушав его записи, а я их слушал достаточно, и они вошли в мою плоть и кровь. Через несколько лет фолковый и джазовый критик «Нью-Йорк Таймс» Роберт Шелтон в рецензии на одно мое выступление скажет что-то вроде: «Напоминает помесь мальчика-хориста и битника… он нарушает все правила сочинения песен. За исключением того, что ему есть что сказать». Правила, знал это Шелтон или не знал, были правилами Хэнка, но дело было вовсе не в том, что я намеревался их нарушать. Просто то, что я хотел выразить, выходило за их круг.
Однажды вечером в «Газовый свет» пришел менеджер Одетты и Боба Гибсона Альберт Гроссман – поговорить с Ван Ронком. Где бы Гроссман ни появился – сразу оказывался в центре внимания. Он походил на Сидни Гринстрита из «Мальтийского сокола»[87] – ошеломлял своим присутствием, но одевался в обычные костюмы с галстуком и садился за угловой столик. Разговаривал он обычно громко, голос напоминал рокот барабанов войны. Он даже не столько говорил, сколько рычал. Гроссман был из Чикаго, учился далеко не шоу-бизнесу, но это его не остановило. Не просто обычный лавочник – в Городе Ветров он владел ночным клубом. Ему приходилось иметь дело с районными боссами, различными подмазками и предписаниями, и он с собой носил сорок пятый калибр. Не мелочь пузатая. Ван Ронк мне потом сказал, что Гроссман обсуждал с ним, сможет ли Дэйв играть в новой фолковой супергруппе, которую Альберт собирал. У Гроссмана не было ни иллюзий, ни сомнений в том, что эта группа сразу взлетит на вершину и станет неимоверно популярной.
В конечном итоге Дэйв спасовал. Это, мол, не в его вкусе – а вот Ноэл Стуки предложение принял. Гроссман изменил имя Стуки на «Пол», и группа, которую он создал, называлась «Питер, Пол и Мэри». Я раньше встречался с Питером в Миннеаполисе – он тогда работал гитаристом в танцевальном оркестре, который проезжал через город, – а с Мэри познакомился, как только приехал в Деревню.
Интересно вышло бы, если бы Гроссман пригласил в группу меня. Мне бы тоже пришлось менять имя на Пол. Гроссман время от времени слышал, как я играю, но я не знаю, что он обо мне думал. Все равно время еще не наступило. Я еще не стал тем поэтом-музыкантом, в которого превращусь, Гроссман пока не мог меня поддержать. Но поддержит.
Я проснулся в середине дня от запаха бифштекса с луком, жарящегося на газовой горелке. У плиты стояла Хлоя, сковородка шкворчала. На Хлое было японское кимоно поверх красной фланелевой рубашки, а запах атаковал мои ноздри. Хоть противогаз надевай.
До этого я планировал навестить Вуди Гатри, но ненастье слишком разыгралось. Я старался заходить к Вуди регулярно, однако теперь выбираться было все труднее. Вуди не покидал больницу «Грейстоун» в Морристауне, Нью-Джерси, и я туда обычно ездил на автобусе от терминала Портовой администрации – полтора часа, а остаток пути, примерно полмили, шел пешком в гору к самой больнице, мрачному и грозному гранитному зданию, похожему на средневековую крепость. Вуди постоянно просил меня принести сигареты – «Рэйли». Днем я обычно играл ему его песни. Иногда он просил что-то особое: «Команду рейнджеров», «До Ре Ми», «Блюз Пыльной Лоханки», «Красавчика Флойда»[88], «Тома Джоуда» – эту песню он написал, посмотрев фильм «Гроздья гнева»[89]. Я знал их все – и не только их. Вуди в больнице ни в грош не ставили, да и странное это было место для встреч, тем паче – с подлинным голосом американского духа.
Больница эта была скорее приютом безо всякой духовной надежды. По коридорам разносился вой. Большинство пациентов носили плохо подогнанную полосатую форму, они бесцельно входили и выходили один за другим, пока я пел для Вуди. У одного дядьки голова постоянно падала на колени. Он встряхивался, а потом она снова падала. Другой парень уверовал, что за ним гоняются пауки, и потому кружил на одном месте, хлопая себя по ляжкам и рукам. Кто-то еще воображал себя президентом и расхаживал в цилиндре Дяди Сэма. Пациенты вращали глазами, высовывали языки, к чему-то принюхивались. Один постоянно облизывался. Санитар в белом халате сказал мне, что этот парень ест на завтрак коммунистов. Все это пугало, но Вуди Гатри не обращал внимания. Ко мне его обычно выводил медбрат, а через некоторое время, когда мы заканчивали, уводил обратно. Эти встречи отрезвляли меня и психологически опустошали.
В один из моих визитов Вуди рассказал о целых коробках песен и стихов, которые он написал, но так и не положил на музыку: они хранятся в подвале его дома на Кони-Айленде, и я могу их посмотреть. Если мне охота, я должен встретиться с его женой Марджи и объяснить, зачем пришел. Она их мне распакует. И Вуди объяснил, как доехать до его дома.
Через день или два я сел в сабвей на Западной 4-й улице и доехал до последней станции в Бруклине, как и говорил Вуди, вышел на платформу и отправился искать дом. Вуди сказал, что найти легко. Я вроде бы увидел ряд домов на другом краю поля – примерно такие он и описал, – и пошел к ним. И тут понял, что иду по болоту. Я погрузился в воду по колено, но двигался дальше. Я уже видел огни в окнах, а другого пути к ним, судя по всему, не было. Выйдя на противоположный берег, я понял, что ниже колен штаны промокли насквозь, обледенели, а ноги почти совсем онемели. Но дом я нашел и постучал в дверь. Она приоткрылась, и нянька сказала мне, что Мардж, жены Вуди, нет дома. Один из его детей, Арло, который сам впоследствии станет профессиональным певцом и автором песен, велел няньке меня впустить. Ему тогда было лет десять-двенадцать, и ничего ни о каких рукописях, запертых в подвале, он не знал. Мне настаивать не хотелось – нянька нервничала, и я задержался лишь для того, чтобы немного согреться, затем быстро попрощался и ушел. В сапогах у меня по-прежнему хлюпала вода. Я опять потащился через болото к платформе.
Сорок лет спустя эти стихи попадут в руки Билли Брэгга и группы «Уилко», они их положат на музыку, оживят и запишут. Все это будет сделано под руководством дочери Вуди Норы. Эти исполнители, вероятно, еще даже не родились, когда я совершил то путешествие в Бруклин.
Сегодня к Вуди я не пойду. Я сидел в кухне у Хлои, а за окном выл и свистел ветер. Из окна было видно всю улицу в обе стороны. Снег летел, как пыль. Вверх по улице, к реке; я видел светловолосую даму в меховой шубке – она шла с мужиком в тяжелом пальто, он прихрамывал. Некоторое время я понаблюдал за ними, а затем перевел взгляд на календарь на стене.
Март уже надвигался, как лев, и я снова подумал, что нужно для того, чтобы попасть в звукозаписывающую студию, как добиться, чтобы меня подписал фолковый лейбл. Приближаюсь ли я к этому? В квартире играла «Кровельщику счастья нет»[90] – песня с пластинки «Модерн Джаз Квартет».
У Хлои среди прочих хобби было такое: пришивать к старой обуви всякие причудливые пряжки, и она предложила это мне.
– Твоим говнодавам пряжки не помешают, – сказала она.
Я ответил:
– Нет, спасибо, не нужны мне никакие пряжки.
Она сказала:
– У тебя сорок восемь часов на то, чтобы передумать.
[73] In a Turkish Town.
[74] La Bamba.
[75] Ella Speed.
[76] Tattoo Bride; A Drum Is a Woman; Tourist Point of View; Jump for Joy.
[77] Swing Low Sweet Cadillac; Umbrella Man.
[78] Hot House.
[79] Ruby, My Dear.
[80] Hit Songs of Tony Bennett.
[81] In the Middle of an Island; Rags to Riches; Cold, Cold Heart
[82] «Grand Ole Opry» – радиопрограмма музыки кантри, которая с 1974 г. ведется из Нэшвилла, Теннесси. Начиналась в 1925 г. как одна из многочисленных программ, передающих сельские кадрили.
[83] Move It on Over.
[84] When God Comes and Gathers His Jewels; Are You Walking and A-Talking for the Lord?
[85] Baby, We’re Really in Love; Honky-Tonkin’; Lost Highway.
[86] Luke the Drifter.
[87] «Мальтийский сокол» (The Maltese Falcon, 1941) – криминальная драма американского режиссера Джона Хьюстона по роману Дэшила Хэмметта. Британский театральный и американский киноактер Сидни Гринстрит (1879–1954) снялся в ней в роли Гутмана.
[88] Rangers Command; Do Re Mi; Dust Bowl Blues; Pretty Boy Floyd.
[89] «Гроздья гнева» (The Grapes of Wrath, 1940) – фильм американского режиссера Джона Форда по роману Джона Стейнбека. Тома Джоуда, главного героя романа и фильма сыграл Генри Фонда.
[90] No Happiness for Slater.