В Деревне на 12-й улице был художественный кинотеатр, где показывали иностранные фильмы – французские, итальянские, немецкие. Логично, если вдуматься, поскольку даже сам Алан Ломакс, великий фольклорный архивист, где-то сказал, что, если хотите выбраться из Америки, поезжайте в Гринвич-Виллидж. Я посмотрел там пару итальянских фильмов Феллини – один назывался «La Strada»[38], что означает «Улица», другой – «La Dolce Vita»[39]. Про парня, который продает свою душу и становится охотником за сплетнями. Будто жизнь в карнавальном зеркале, только там не показывали никаких цирковых уродцев – обычные люди, только по-уродски. Я смотрел, не отрываясь и думая, что никогда его больше не увижу. Один из актеров, Ивен Джоунз, также был драматургом, и через несколько лет я с ним познакомился, когда поехал в Лондон играть в пьесе, которую он написал. При встрече я сразу понял, что лицо у него знакомое. Лиц я никогда не забываю.
А в Америке многое менялось. Социологи говорили, что у телевидения – смертоносные намерения, оно уничтожает разум и воображение молодежи, ее объем внимания неуклонно снижается. Может, и так, но трехминутная песня делает то же самое. Симфонии и оперы невероятно длинны, однако публика никогда не теряется в них и следит за развитием сюжета без проблем. А в трехминутной песне слушателю не нужно помнить то, что было двадцать или даже десять минут назад. Нечего не с чем связывать. Нечего помнить. Многие песни, которые пел я, действительно были длинными – ну, не такими, как опера или симфония, но все равно длинными; по крайней мере, в смысле текстов. В «Томе Джоуде»[40] было по меньшей мере шестнадцать куплетов, в «Барбаре Аллен»[41] – около двадцати. «Светловолосая Эллендер», «Лорд Ловелл», «Малютка Мэтти Гроувз»[42] и прочие тянулись просто бесконечно, и меня совсем не напрягало запоминать и петь эти истории.
Я отучился от привычки мыслить короткими песенными циклами и начал читать поэмы все длиннее – проверял, смогу ли запомнить то, что было в начале. Я тренировал для этого мозг, отбросил мрачные пристрастия и научился успокаиваться. Прочел весь «Дон Жуан» лорда Байрона и с начала до самого конца не терял сосредоточенности. И еще «Кубла Хан» Кольриджа. Я стал загружать мозги всевозможными глубокими поэмами. Словно до этого долго тащил пустой фургон, а теперь он заполняется, и тянуть мне придется сильнее. Такое ощущение, будто я возвращаюсь с дальнего выгона. В других смыслах я тоже менялся. То, что на меня действовало раньше, теперь действовать перестало. Меня не слишком заботили люди, их мотивы. Мне больше не было нужды пристально исследовать всякого незнакомца, что приближался ко мне.
Рэй велел мне читать Фолкнера.
– Это трудно – то, что Фолкнер делает, – сказал он. – Трудно вкладывать в слова глубокие чувства. Гораздо легче написать «Капитал».
Рэй курил опий – из бамбуковой трубки с чашкой в виде гриба. Однажды в кухне они его готовили – варили маленькие брикеты, пока те не становились как резина. Варили, переваривали, через тряпочку отцеживали воду. Вся кухня воняла кошачьей мочой. Опий они держали в глиняном кувшине. Хотя Рэй не походил на неряшливого торчка из притона – ничем не походил, даже не напоминал человека, который обдалбывается лишь для того, чтобы стать нормальным. Да и на частичного торчка он не был похож, у него даже не сформировалось пристрастия. Такой не пойдет грабить кого-то за дозу. У Рэя все было иначе. Я про него многого не знал. Что спасло его от ареста, не знал тоже.
Однажды мы с Клэйтоном вернулись поздно, и Рэй спал в большом кресле. Похоже, так и заснул, не выключив свет: темные круги под глазами, все лицо в поту. Как будто ему снилась смерть. Мы просто перед ним стояли. Пол – высокий, у него темные волосы, Ван-Дейковская бородка, а сам похож на художника Гогена. Он вздохнул поглубже, задержал дыхание чуть ли не навеки, развернулся и ушел.
Рэй одевался по-разному. Иногда ходил в костюме в полоску, с воротником апаш, в брюках с защипами и отворотами. Иногда – в свитере, вельветовых штанах, деревенских сапогах. Часто одевался в робу, как гаражный механик. И носил длинное пальто. Светло-коричневое. Из верблюжьей шерсти. Носил его со всеми своими нарядами.
В первые же несколько месяцев, что я провел в Нью-Йорке, я утратил интерес к «голодному до оттяга» хипстерскому видению, которое так хорошо проиллюстрировал Керуак в своей книге «На дороге». Для меня эта книга была как Библия. Но теперь уже нет. Мне по-прежнему нравились задышливые динамичные поэтические боповые фразы, что стекали с пера Джека, но сейчас этот его персонаж Мориарти казался неуместным, бессмысленным – он походил на героя, вдохновляющего только на дурость. Идет по жизни, вприпрыжку, виляя бедрами, а нахлестывает его чепуха.
Рэй был не таков. Не из тех, кто оставил бы след на песках времени, но в нем было что-то особенное. Кровь в глазах, лицо человека, не способного совершить ошибку; полное отсутствие порочности, злобы или даже греховности в этом лице. Он выглядел человеком, способным завоевывать и повелевать в любой миг, по собственному желанию. Чертовски таинственный человек.
В другом конце узкого коридора, тянувшегося через всю квартиру мимо пары вполне викторианских покоев, располагалась еще одна комната – побольше, с широким окном и видом на переулок. Это помещение преобразовали в мастерскую, и оно было завалено всяческой хренотенью. В основном она громоздилась на столе с длинной деревянной столешницей, или на другом, где поверхность была грифельной. В углу книзу клонились железные цветы на спирали лозы, выкрашенные в белый цвет. Повсюду лежали инструменты – молотки, ножовки, отвертки, пассатижи, кусачки и рычаги, зубчатки, коробки с шестеренками, и все это поблескивало в отсветах солнца. Паяльное оборудование и чертежные блокноты, тюбики краски и лекала, электродрель; банки с водонепроницаемыми или огнеупорными пропитками.
И все это на виду. Много оружия. Будто Рэй служил в полиции или работал лицензированным оружейником, или еще кем-нибудь. Там были разные оружейные детали пистолетов – большие рамы, малые рамы; пистолет «таурус-трэкер», карманный, спусковые скобы, все будто в компостной куче; усовершенствованные пистолеты – с укороченными стволами; пистолеты разных марок – «ругеры», «браунинги», военно-морской «кольт» простого действия, и все готово к работе, отполировано до блеска. Зайдешь в эту комнату и чувствуешь себя под надзором какого-то недреманного ока. Жуть. Рэй – кто угодно, только не крутой мачо. Я однажды спросил его, что он делает со всем этим барахлом, для чего оно.
– Тактическое реагирование, – ответил он.
Я и раньше видел оружие. У моей старой подружки на родине, моей Бекки Тэтчер, был папа, который вовсе не походил на судью Тэтчера. У него в доме тоже много оружия повсюду валялось. В основном – ружья на оленя и дробовики, но и длинноствольные пистолеты имелись, довольно дикие на вид. Подружка жила в бревенчатой хижине за городской чертой, там, где кончался асфальт. Мне в доме всегда было как-то опасно: у старика сложилась репутация мерзкого типа. Смешно, потому что мать моей подружки – добрейшая женщина, как Мать-Земля. А папаша – цепкий такой дядька, битая жизнью физиономия, вечно небритый, ходил в охотничьей шапочке, мозолистые руки… Довольно мил, когда у него есть работа, а вот если нет – берегись. Никогда не знаешь, в каком настроении можно его застать. Такие мужики всегда убеждены, что ими кто-то пользуется. Если он не работал, то пил, напивался, и тогда все принимало гадкий оборот. Он входил в комнату и бормотал что-нибудь сквозь зубы. Однажды нас с другом прогнал из дому, размахивая охотничьим ружьем. Мы неслись по гравиевой дороге, а он палил нам вслед в темноте. А в другие разы бывал очень внимательным. Никогда не угадаешь. Почему еще мне нравилось туда ходить – ну, кроме щенячьей влюбленности, конечно: у них дома были пластинки Джимми Роджерса, старые, на 78 оборотов. Я, бывало, сидел там зачарованный, слушал Грустного Йодлера, а он пел: «Я жулик из Теннесси, мне не нужно работать». Мне тоже хотелось, чтобы не нужно было работать. Я смотрел на пистолеты у Рэя в квартире и вспоминал свою давнюю подружку: интересно, что она сейчас поделывает. Когда мы виделись в последний раз, она собиралась на Запад. Все говорили, что она похожа на Брижит Бардо, – и впрямь походила.
В той комнате были и другие вещи, другие сокровища. Пишущая машинка «Ремингтон», шейка саксофона, изогнутая, как у лебедя, алюминиевый полевой бинокль, обтянутый марокканской кожей; и совсем уж чудесные предметы – машинка, дававшая четыре вольта электричества, небольшой магнитофон «Могавк», разрозненные фотографии, одна – Флоренс Найтингейл с ручной совой на плече, причудливые открытки: например, одна – с видом Калифорнии, а на ней пальма.
Я никогда не бывал в Калифорнии. Казалось, там живет какая-то особая блистательная раса. Я знал, что оттуда приходят все фильмы, а в Лос-Анджелесе есть фолк-клуб под названием «Ясеневая роща». В «Фольклорном центре» я видел плакаты фолковых концертов в «Ясеневой роще» и, бывало, мечтал там выступить. Казалось, это очень далеко. Я даже не думал, что когда-нибудь доберусь туда. Как выяснилось, я не только добрался туда, но и миновал «Ясеневую рощу» совсем – когда я наконец прибыл в Калифорнию, мои песни и моя репутация меня опередили. У меня вышли пластинки на «Коламбии», и я играл в Гражданской аудитории Санта-Моники и встречался с артистами, исполнявшими мои песни, – вроде «Бёрдз», записавшими «Мистера Тамбурина»[43], Сонни и Шер, сделавшими «Все, чего действительно хочу»[44], «Тёртлз», которые спели «Это не я, малышка»[45], Глена Кэмпбелла, выпустившего «Не думай дважды»[46], и Джонни Риверса, которые записал «Натурально 4-ю улицу»[47].
Из всех записанных версий моих песен любимой у меня была запись Джонни Риверса. Очевидно было, что мы с ним – из одной части города, нам делали те же выговоры, мы из одной музыкальной семьи и скроены по одной мерке. Когда я слушал, как Джонни исполняет «Натурально 4-ю улицу», его версия нравилась мне больше моей. Я слушал ее снова и снова. Большинство чужих исполнений моих песен забирало куда-то влево, в тихую заводь, а Риверс по праву оставался в центре: его отношение и мелодическое чувство были настолько полны, что превосходили даже то, что я в эту песню вкладывал. Хотя чего я удивлялся? То же самое он сделал с «Мэйбеллин» и «Мемфисом»[48] Чака Берри. Когда я услышал, как Джонни поет мою песню, стало очевидно, что жизнь так же брала его за глотку, как и меня.
Но пройдет еще несколько лет, прежде чем я доеду до Солнечной земли. Сейчас я разглядывал комнату, смотрел в заднее окно и видел, как опускаются сумерки. Лед толстым слоем нарос на перилах пожарной лестницы. Я посмотрел вниз, в переулок, затем поднял голову к крышам, перевел взгляд от одной башни к другой. Снова пошел снег, он укрывал цемент, укрывал землю. Если я и строил себе какую-то новую жизнь для жизни, сейчас так не казалось. Да и не то чтобы я свернул, как одеяло, какую-то старую. Хотелось мне одного – понять какие-то вещи, а потом от них освободиться. Мне нужно было выучиться спрессовывать эти вещи, эти идеи. Они были слишком велики, неохватны одним взглядом, как те книги в библиотеке, как все, что лежало здесь на столах. Если поймешь правильно, сможешь вместить все в один абзац или один куплет.
Иногда знаешь, что все должно измениться, наверняка изменится, но ты это лишь чувствуешь, будто в той песне Сэма Кука, «Перемены придут»[49], – но ты не знаешь этого наверняка. Грядущее предвещается чем-то мелким, но ты его можешь и не признать. А затем случается что-то мгновенное, и ты уже в другом мире, прыгаешь в неведомое, инстинктивно его понимаешь – и ты свободен. Не нужно задавать вопросы, ты уже знаешь счет. Похоже, когда такое бывает, оно происходит быстро, как по волшебству, хотя на самом деле это не так. Совсем не похоже на какой-то тупой «бум» – и момент настал: глаза у тебя не распахиваются, и ты вдруг не становишься проворным и в чем-то уверенным. Все намного размереннее. Скорее так – ты себе работал при свете дня, а потом вдруг стал замечать, что темнеет раньше и совершенно безразлично, где ты находишься, все равно толку никакого. Рефлективная такая штука. Перед тобой поднимают зеркало, отпирают двери – рывком распахивают их, и тебя впихивают внутрь. Вот тогда твоя голова оказывается где-то в другом месте. Иногда для того, чтобы ты это осознал, требуется некто особенный.
На меня так подействовал Майк Сигер. Я недавно видел его у Камиллы Адамс. Камилла – экзотическая темноволосая дама, полнотелая женщина, похожая на Аву Гарднер. Я раньше встречал ее в «Фолковом городе Герды» – ведущем фолковом клубе Америки. «Герда» располагалась на Мерсер-стрит у Западного Бродвея, на самом краю Деревни – клуб такого пригородного типа, в отличие от, скажем, «Голубого ангела», только в центре города. Они подписывали себе на выступления только повсеместно известных фолксингеров, у которых выходили пластинки, и чтобы играть там, нужно было иметь не только профсоюзную карточку, но и карточку, разрешавшую выступления в кабаре. По понедельникам концерты назывались «Вечерами спевок»: вот тогда в клубе могли выступать неизвестные фолк-сингеры. В один из таких вечеров я там и оказался, и встретился с Камиллой. И с тех пор мы с нею потихоньку и познакомились. Она обычно бывала с определенного типа мужчинами, которых принимают за частных детективов. Не женщина, а картинка, близкая подруга Джоша Уайта, а также Сиско Хьюстона. У Сиско была смертельная болезнь, и он выступал в «Фолковом городе» один из последних разов. Я пришел его послушать. Я его много слушал на пластинках Вуди Гатри, а также на его собственных записях – все эти песни ковбоев, лесорубов, железнодорожников и баллады о негодяях. Его успокаивающий баритон идеально дополнял голос Вуди, Сиско много путешествовал, работал с Вуди во всех городах, записывал с ним пластинки, ходил с ним в моря на торговом судне во Вторую мировую. Сиско, симпатичный и франтоватый, с тоненькими усиками, напоминал шулера с речных судов, вроде Эррола Флинна. Говорили, что он мог бы стать кинозвездой, что однажды он отказался от главной роли в дуэте с Мирной Лой. Бёрл Айвз, который таки стал кинозвездой, выступал вместе с Сиско в лагерях сезонников во время Великой Депрессии. Сиско к тому же блистал в собственной телепрограмме на «Си-би-эс», но это было при маккартизме, и телекомпании пришлось его уволить. Я про него знал все. В перерыве между отделениями Сиско сидел с Камиллой, и она меня представила: сказала, что я молодой фолксингер и пою много песен Вуди. Сиско был любезен, в нем чувствовалось достоинство, и он говорил, как пел. Да говорить много и не требовалось – сразу видно, что он прошел через многое, достиг многого, достойного и похвального, однако такого, о чем не говорят. Я видел его на сцене, и хотя он был уже на волосок от смерти, никто ничего не подозревал. В конце недели Камилла устраивала в его честь некое сборище, прощальную вечеринку, и пригласила меня. Она жила в большой квартире на 5-й авеню, возле парка Вашингтон-сквер, на верхнем этаже романского особняка.
Хоть я этого и не знал, но впоследствии она могла сильно повлиять на владельцев «Фолкового города Герды» Майка Порко и его брата Джона, чтобы те наняли меня на две недели играть в паре с Джоном Ли Хукером. Поскольку я считался несовершеннолетним, Майк расписался на моих профсоюзной и кабареточной карточках как мой опекун; вот так он и заменил мне отца – сицилийский папочка, которого у меня никогда не было. У Камиллы я появился со своей тогдашней полуподружкой Делорес Диксон, певицей из «Нью Уорлд Сингерз» – группы, с которой мы сошлись довольно близко. Делорес родилась в Алабаме, прежде работала репортером и танцовщицей.
Даже от входа было видно, что комнаты кишат людьми, этакой богемной толпой – множество старичья. Дышать было нечем от духов, сигаретного дыма, паров виски и множества людей. Квартира была очень викторианской, украшена массой красивостей. Изящные лампы, резные салонные кресла, кушетки, обитые толстым бархатом; у камина тяжелые чугунные подставки для дров, скованные цепями, а сам камин пылает. Я подошел ближе – камин наводил меня на мысли о хотдогах и зефире. Мы с Делорес не казались тут чужаками – во всяком случае, не очень. На мне была толстая фланелевая рубашка, сверху – овчинная куртка, фуражка с козырьком, хаки и мотоциклетные сапоги. А на Делорес – длинная бобровая шуба поверх ночнушки, которая смотрелась как платье. Там я увидел множество тех, с кем скоро встречусь опять, всю фолковую иерархию, и все они были тогда ко мне довольно равнодушны и особой радости не выказывали. По мне сразу было видно, что ни с каких я не с гор Северной Каролины, да и не коммерческий космополитичный певец тоже. Я к ним в сообщество просто не вписывался. Они не понимали, с чем меня едят. Понимал только Пит Сигер, и он поздоровался. Он беседовал с Гарольдом Левенталем, менеджером «Уиверз». Гарольд разговаривал тихим гортанным шепотом. Нужно было наклоняться к нему очень близко, чтобы расслышать. Впоследствии он организует мой концерт в Ратуше.
Еще один парень – Генри Шеридан – раньше был дружком Мэй Уэст. Она тоже потом запишет одну из моих песен. Там были все – авангардные художники, вроде Джудит Данн, хореографа, чьи танцевальные номера основывались на разных видах спорта, вроде борьбы или бейсбола, Кена Джейкобса, подпольного кинематографиста, снявшего «Кобру-блондинку», и Петера Шумана из театра «Хлеб и куклы»: в его пьесе «Рождественская сказка» царь Ирод курил здоровенную сигару, а всех волхвов изображала одна кукла с тремя лицами-масками. Здесь был и Mo Эш, основатель фирмы «Фолкуэйз Рекордз», и Теодор Бикель, сыгравший шерифа Макса Мюллера в фильме «Не склонившие головы». Тео был состоявшимся актером, а еще он пел народные песни на иностранных языках. Через несколько лет я проеду по Миссисипи с ним и Питом – мы будем играть на митингах регистрации избирателей. У Камиллы я встретился и с Гарри Джексоном, которого уже знал по «Фолковому городу»: Гарри – ковбой-скульптор, художник, певец из Вайоминга. У Гарри имелась студия на Брум-стрит, и позже он напишет мой портрет, а я ему буду позировать. Кроме того, у него была студия в Италии, где он лепил статуи для городских пьяцц. Грубый, резкий мужик был – похож на генерала Гранта, пел ковбойские песни и пил по-черному.
Сиско свел вместе всяких людей. Профсоюзные парни – бывшие рабочие организаторы. Недавно в национальных новостях было сообщение о встрече исполнительного комитета АФТ-КПП[50] где-то в Пуэрто-Рико, что само по себе смешно. Встреча длилась неделю, профсоюзных боссов фотографировали с гигантскими стаканами рома, боссы ходили в казино и ночные клубы, бродили в отелях вокруг бассейнов в развевающихся халатах, плескались в волнах прибоя, носили типа-голливудские солнечные очки; стояли на руках на трамплинах. Смотрелось довольно декадентски. Предполагалось, что они обсуждают поход на Вашингтон с целью подчеркнуть проблему безработицы. Судя по всему, они не знали, что их снимают.
А парни у Камиллы были совсем не такими – они больше напоминали капитанов буксиров, бейсбольных аутфилдеров в мешковатых штанах, разнорабочих. Мэк Маккензи был агитатором в портовых районах Бруклина. Я познакомился с ним и его женой Евой – бывшей танцовщицей у Марты Грэм. Они жили на 28-й улице. Позже я стану гостем и у них; буду спать на диване в гостиной. По зале бродили какие-то люди из мира искусства – они знали и беседовали о том, что творится в Амстердаме, Париже и Стокгольме. Одна из них, Робин Уитлоу, художница-изгой, проплыла мимо в каком-то подобии медленного танца. Я спросил:
– Что происходит?
– Я тут наедаюсь до отвала, – ответила она.
Много лет спустя Уитлоу арестуют за кражу со взломом. Свою защиту Робин построит на том, что она – художница, и это преступление – перформанс. Невероятно, но обвинение с нее снимут.
Редактор фолк-журнала «Запевай!» Ирвин Силбер тоже был здесь. Через несколько лет он публично обрушится на меня в своем журнале за то, что я отвернулся от фолк-сообщества. Довольно злобное письмо. Мне Ирвин нравился, но такого я понять не мог. Майлза Дэвиса обвинят в чем-то подобном, когда он запишет альбом «Сучье варево»[51] – музыкальное произведение, которое не следовало правилам современного джаза, стоявшего на грани прорыва на популярный рынок, пока не появилась пластинка Майлза и не похоронила все шансы джаза на этот прорыв. Джазовое сообщество кинулось топтать Майлза. Как-то я сомневаюсь, что Майлз сильно расстроился. Латиноамериканские артисты тоже ломали правила. Жоао Жилберту, Роберто Менескаль и Карлос Лира оторвались от зараженной барабанными ритмами самбы и создали новую форму бразильской музыки с мелодическими модуляциями. Свою музыку они назвали боссановой. Что до меня, я для своего отрыва взял простые фолковые вариации и наполнил их новой образностью, дал им другой угол зрения, использовал афористичность и метафорику, объединив их с новым набором ритуалов, и результат вылился во что-то иное, чего никогда не слышали раньше. Силбер в своем письме отчитывал меня за это, как будто он один, и с ним кое-кто еще, владел ключами к реальному миру. Но я знал, что делаю, и не собирался делать шаг назад или отступать ради кого бы то ни было.
У Камиллы присутствовали также бродвейские и внебродвейские актеры: Дайана Сэндс, актриса наэлектризованная – я в нее даже был, наверное, тайно влюблен, – и некоторые другие тоже были. Много музыкантов и певцов – Ли Хэйз, Эрик Дарлинг (Эрик только что организовал группу под названием «Руфтоп Сингерз», и они вскоре запишут старую песню Гаса Кэннона «Заходи, не стесняйся»[52], которая попадет в поп-чарты), Сонни Терри, Брауни Макги, Логан Инглиш. Логана я тоже знал по «Фолковому городу». Он был из Кентукки, носил черный шейный платок, играл на банджо; мастерски исполнял песни Баскома Ламара Лансфорда, вроде «Крота в земле» и «Серого орла»[53]. Логан походил на профессора психологии, исполнитель хороший, но избытком оригинальности не страдал. В нем было нечто формальное и ортодоксальное, но глаза его хитро лучились, и в нем жила подлинная страсть к старой музыке; он был красен лицом, а в руке у него вечно был стакан. Он звал меня Робертом. Миллард Томас, игравший на гитаре у Гарри Белафонте, тоже тут был. Гарри лучше всех в этой стране исполнял баллады, и об этом все знали. Фантастический артист, он пел о влюбленных и рабах – о каторжанах, святых и грешниках, о детях. В его репертуаре было множество старых народных песен, вроде «Мула Джерри», «Сказал капитану», «Милая Кора», «Джон Генри», «Молитва грешника»[54] и масса карибских народных песен – в таких обработках, которые нравились широкой аудитории, гораздо шире, чем у «Кингстон Трио». Гарри учился песням непосредственно у Ледбелли и Вуди Гатри. Белафонте записывался на «Ар-си-эй», и одна из его пластинок, «Белафонте поет о Карибах», даже разошлась миллионным тиражом. Кроме того, он был кинозвездой, но не такой, как Элвис. Подлинно крутой парень, в отличие от Брандо или Рода Стайгера. На экране – драматичный и напряженный, у него была мальчишеская улыбка и какая-то врожденная враждебность. В фильме «Ставки на завтра»[55] все забывали, что он актер, забывали, что он Гарри Белафонте. Так он подавлял своим присутствием и величием. Гарри походил на Валентино. А как исполнитель он бил все рекорды посещаемости. Он мог выступать с аншлагом в «Карнеги-холле», а на следующий день появиться на митинге текстильщиков. Для Гарри не было разницы. Люди есть люди. У него имелись идеалы, и он заражал тебя мыслью, что ты – часть всего человечества. Никогда раньше не было исполнителя, нарушившего столько границ. Он нравился всем – металлургам или поклонникам оперы, школьницам в белых носочках, даже младенцам – всем. Такая у него была редкая способность. Где-то он сказал, что терпеть не может выступать по телевидению: дескать, музыку нельзя хорошо представлять на маленьком экране, – и, вероятно, был прав. Все в нем было гигантским. Пуристы фолка принимали его в штыки, а Гарри, который запросто мог надавать им по задницам, было все равно; он утверждал, что все фолксингеры – интерпретаторы, сказал это публично, будто кто-то призвал его с этим разобраться раз и навсегда. Он даже сказал, что ненавидит популярные песни, они для него – мусор. Мне Гарри был близок во всех отношениях. Когда-то в прошлом его не пускали на порог знаменитого на весь мир ночного клуба «Копакабана» из-за цвета кожи, а потом он стал звездой этого заведения. Поневоле задумаешься, какие чувства человек при этом испытывает. Поразительно и невероятно: свой профессиональный дебют в звукозаписи я совершил с Гарри – играл на губной гармошке на одном из его альбомов, «Полночный особый»[56]. Странное дело, но это была единственная сессия, которая осталась у меня в памяти на много лет. Даже мои собственные растворились в абстракциях. С Белафонте у меня было такое ощущение, будто меня на что-то помазали. Для меня он сделал то же, что Роскошный Джордж. Гарри принадлежал к тому редкому типу характеров, которые просто излучают величие, и только надеешься, что чуточку этого величия останется и на тебе. Этот человек вызывал уважение. Ты знал, что он никогда не шел по легкому пути, хотя мог бы.
[38] Дорога (ит.).
[39] Сладкая жизнь (ит.).
[40] Tom Joad.
[41] Barbara Allen.
[42] Fair Eilender; Lord Lovell; Little Mattie Groves.
[43] Mr. Tambourine Man.
[44] All I Really Want to Do.
[45] It Ain’t Me, Babe.
[46] Don’t Think Twice.
[47] Positively 4th Street.
[48] Maybellene; Memphis Tennessee.
[49] Change is Gonna Come.
[50] «Американская федерация труда – Конгресс производственных профсоюзов» – крупнейшее профсоюзное объединение США, само по себе профсоюзом не является. Создано в 1955 г.
[51] Bitches Brew.
[52] Walk Right In.
[53] (I Wish I Was a) Mole In The Ground; Grey Eagle.
[54] Jerry the Mule; Тоl’ My Captain; Darlin’ Cora; John Henry; Sinner’s Prayer.
[55] «Ставки на завтра» (Odds Against Tomorrow, 1959) – детективный триллер американского режиссера Роберта Уайза.
[56] Midnight Special.